Меню
Бесплатно
Главная  /  Интересное  /  Ю. Трифонов «Дом на набережной. Читать бесплатно книгу дом на набережной - трифонов юрий

Ю. Трифонов «Дом на набережной. Читать бесплатно книгу дом на набережной - трифонов юрий

Юрий Трифонов

Дом на набережной

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.


В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года – Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, – Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы – антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми, запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся непоколебленным, такой же нагловатый и глупо-заносчивый, как прежде. Дать ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк, нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил. Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык разговаривать с обслуживающим персоналом:

– Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!

Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов, неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка не захотел узнавать . Уж кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается . Опять внезапно: совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы, электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены. Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на другой, но вот то – в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до кровянки, до хрипа «сдаюсь», потом в теплом громадном доме пили, блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, – тогда, наверно, было настоящее. Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.

Если честно, Глебов ненавидел те времена, потому что они были его детством.

И вечером, рассказывая Марине, он волновался и нервничал не оттого, что встретил приятеля, который не захотел его узнавать, а оттого, что приходится иметь дело c такими безответственными людьми, как Ефим, которые наобещают с три короба, а потом забудут или наплюют, и антикварный стол с медальонами уплывает в чужие руки. Ночевать поехали на дачу. Там царила тревога, тесть и теща не спали, несмотря на поздний час: оказывается, Маргоша с утра уехала на мотоцикле с Толмачевым, не звонила весь день и только в девятом часу сообщила, что находится на проспекте Вернадского в мастерской какого-то художника. Просила не беспокоиться, Толмачев привезет ее не позже двенадцати. Глебов пришел в ярость: «На мотоцикле? Ночью? Почему вы не сказали идиотке, чтоб не сходила с ума, чтоб сию минуту, немедленно?..» Тесть и теща, как два комических старика из пьесы, бубнили что-то нелепое и не к месту.

– Я в аккурат поливал, Вадим Лексаныч, а воду перекрыли… Так что поставить вопрос на правлении…

Глебов махнул рукой и пошел в кабинет, на второй этаж. Духота не спадала и поздним вечером. Лиственной теплой сушью несло из темного сада. Глебов принял лекарство и прилег одетый на тахту, думая о том, что сегодня надо бы наконец, если все будет благополучно и дочка вернется живая, поговорить с нею о Толмачеве. Раскрыть глаза на это ничтожество. В половине первого раздался мотоциклетный треск, затем зашумели голоса внизу. Глебов с облегчением услышал высокий тарахтящий голосок дочери. Он тут же и чудесным образом успокоился, желание говорить с дочерью исчезло, и он стал стелить себе постель на тахте, зная, что жена станет теперь непременно до глубокой ночи болтать с Маргошей.

Но те вбежали обе как-то бурно и бесцеремонно в кабинет, когда свет еще не был погашен и Глебов стоял в белых трикотажных трусах, одной ногой на коврике перед тахтой, другую поставив на тахту, и маленькими ножницами стриг на ноге ногти.

У жены было бескровное лицо, и она сказала жалобно:

– Ты знаешь, она выходит замуж за Толмачева.

– Что ты говоришь! – Глебов как бы испугался, хотя на самом деле не испугался, но уж очень несчастен был вид Марины. – Когда же?

– Через двенадцать дней, когда он вернется из командировки, – произнесла Маргоша скороговоркой, подчеркивая быстротой говорения категоричность и неотвратимость того, что должно произойти. При этом она улыбалась, ее маленькое, с немного опухшими щечками детское личико, носик, очки, черные пуговичные мамины глазки – все это сияло, блестело, было слепо и счастливо. Маргоша бросилась к отцу и поцеловала его. Глебов почувствовал запах вина. Он поспешно залез под простыню. Было неприятно, что взрослая дочь видела его в трусах, и еще более неприятно оттого, что та не была этим смущена и даже как бы не замечала отцовского непристойного вида, впрочем, она сейчас ничего не видела . Поразительный инфантилизм во всем. И эта дурочка хотела начинать самостоятельную жизнь с мужчиной. Точнее говоря, со шпаной. Глебов спросил:

– Из какой же командировки? Разве Толмачев где-то работает?

– Конечно, работает. В книжном магазине продавцом.

– В книжном магазине? Продавцом? – Глебов от удивления выбросил обе руки из-под простыни. Тут было что-то новое, какой-то подвох. – А почему я об этом впервые слышу? Ты уверяла, что он художник, показывала картинки, какие-то подсвечники, утюги…

Действие происходит в Москве и развёртывается в нескольких временных планах: середина 1930-х, вторая половина 1940-х, начало 1970-х гг. Научный работник, литературовед Вадим Александрович Глебов, договорившийся в мебельном магазине о покупке антикварного стола, приезжает туда и в поисках нужного ему человека случайно наталкивается на своего школьного приятеля Лёвку Шулепникова, здешнего рабочего, опустившегося и, судя по всему, спивающегося. Глебов окликает его по имени, но Шулепников отворачивается, не узнавая или делая вид, что не узнает. Это сильно уязвляет Глебова, он не считает, что в чем-то виноват перед Шулепниковым, и вообще, если кого винить, то - времена. Глебов возвращается домой, где его ждёт неожиданное известие о том, что дочь собирается замуж за некоего Толмачева, продавца книжного магазина. Раздражённый встречей и неудачей в мебельном, он в некоторой растерянности. А посреди ночи его поднимает телефонный звонок - звонит тот самый Шулепников, который, оказывается, все-таки узнал его и даже разыскал его телефон. В его речи та же бравада, то же хвастовство, хотя ясно, что это очередной шулепниковский блеф.

Глебов вспоминает, что когда-то, в пору появления Шулепникова в их классе, мучительно завидовал ему. Жил Лёвка в сером громадном доме на набережной в самом центре Москвы. Там обитали многие приятели-однокашники Вадима и, казалось, шла совсем иная жизнь, чем в окружающих обычных домах. Это тоже было предметом жгучей зависти Глебова. Сам он жил в общей квартире в Дерюгинском переулке неподалёку от «большого дома». Ребята называли его Вадька Батон, потому что в первый день поступления в школу он принёс батон хлеба и оделял кусками тех, кто ему приглянулся. Ему, «совершенно никакому», тоже хотелось чем-то выделиться. Мать Глебова одно время работала билетёршей в кинотеатре, так что Вадим мог пройти на любой фильм без билета и даже иногда провести приятелей. Эта привилегия была основой его могущества в классе, которой он пользовался очень расчётливо, приглашая лишь тех, в ком был заинтересован. И авторитет Глебова оставался незыблемым, пока не возник Шулепников. Он сразу произвёл впечатление - на нем были кожаные штаны. Держался Лёвка высокомерно, и его решили проучить, устроив нечто вроде тёмной, - набросились скопом и попытались стащить штаны. Однако случилось неожиданное - пистолетные выстрелы вмиг рассеяли нападавших, уже было скрутивших Лёвку. Потом оказалось, что стрелял он из очень похожего на настоящий немецкого пугача.

Сразу после того нападения директор устроил розыск преступников, Лёвка выдавать никого не хотел, и дело вроде бы замяли. Так он стал, к Глебовой зависти, ещё и героем. И в том, что касается кино, Шулепников Глебова тоже перещеголял: зазвал однажды ребят к себе домой и прокрутил им на собственном киноаппарате тот самый боевик «Голубой экспресс», которым так увлекался Глебов. Позже Вадим подружился с Шулепой, как называли того в классе, стал бывать у него дома, в огромной квартире, тоже произведшей на него сильное впечатление. Выходило так, что у Шулепникова было все, а одному человеку, по размышлению Глебова, не должно быть все.

Отец Глебова, работавший мастером-химиком на кондитерской фабрике, советовал сыну не обольщаться дружбой с Шулепниковым и пореже бывать в том доме. Однако когда арестовали дядю Володю, мать Вадима попросила через Лёвку его отца - важную шишку в органах госбезопасности - узнать про него. Шулепников-старший, уединившись с Глебовым, сказал, что узнает, но в свою очередь попросил его сообщить имена зачинщиков в той истории с пугачом, которая, как думал Глебов, давно забылась. И Вадим, который сам был среди зачинщиков и потому боялся, что это, в конце концов, всплывёт, назвал два имени. В скором времени эти ребята вместе с родителями исчезли, подобно его соседям по квартире Бычковым, которые терроризировали всю округу и однажды избили появившихся в их переулке Шулепникова и Антона Овчинникова, ещё одного их однокашника.

Потом Шулепников появляется в 1947 г., в том же самом институте, в котором учился и Глебов. Прошло семь лет с тех пор, как они виделись в последний раз. Глебов побывал в эвакуации, голодал, а в последний год войны успел послужить в армии, в частях аэродромного обслуживания. Шулепа же, по его словам, летал в Стамбул с дипломатическим поручением, был женат на итальянке, потом разошёлся и т. п. Его рассказы полны таинственности. Он по-прежнему именинник жизни, приезжает в институт на трофейном «БМВ», подаренном ему отчимом, теперь уже другим и тоже из органов. И живёт он опять в элитарном доме, только теперь на Тверской. Лишь мать его Алина Федоровна, потомственная дворянка, совершенно не изменилась. Из прочих их одноклассников кое-кого уже не было в живых, а прочих размело в разные концы. Осталась только Соня Ганчук, дочь профессора и заведующего кафедрой в их институте Николая Васильевича Ганчука. Как приятель Сони и секретарь семинара, Глебов часто бывает у Ганчуков все в том же самом доме на набережной, к которому он вожделеет в мечтах со школьных лет. Постепенно он становится здесь своим. И по-прежнему чувствует себя бедным родственником.

Однажды на вечеринке у Сони он вдруг понимает, что мог бы оказаться в этом доме совсем на иных основаниях. С этого самого дня, словно по заказу, в нем начинается развиваться к Соне совсем иное, нежели просто приятельское, чувство. После празднования Нового года на ганчуковской даче в Брусках Глебов и Соня становятся близки. Родители Сони пока ничего не знают об их романе, однако Глебов чувствует некоторую неприязнь со стороны матери Сони Юлии Михайловны, преподавательницы немецкого языка в их институте.

В это самое время в институте начинаются всякие неприятные события, непосредственным образом коснувшиеся и Глебова. Сначала был уволен преподаватель языкознания Аструг, затем дошла очередь и до матери Сони Юлии Михайловны, которой предложили сдавать экзамены, чтобы получить диплом советского вуза и иметь право преподавать, поскольку у неё диплом Венского университета.

Глебов учился на пятом курсе, писал диплом, когда его неожиданно попросили зайти в учебную часть. Некто Друзяев, бывший военный прокурор, недавно появившийся в институте, вместе с аспирантом Ширейко намекнули, что им известны все глебовские обстоятельства, в том числе и его близость с дочерью Ганчука, а потому было бы лучше, если бы руководителем глебовского диплома стал кто-нибудь другой. Глебов соглашается поговорить с Ганчуком, однако позже, особенно после откровенного разговора с Соней, которая была ошеломлена, понял, что все обстоит гораздо сложнее. Поначалу он надеется, что как-нибудь рассосётся само собой, с течением времени, но ему постоянно напоминают, давая понять, что от его поведения зависит и аспирантура, и стипендия Грибоедова, положенная Глебову после зимней сессии. Ещё позже он догадывается, что дело вовсе не в нем, а в том, что на Ганчука «катили бочку». И ещё был страх - «совершенно ничтожный, слепой, бесформенный, как существо, рождённое в тёмном подполье».

Как-то сразу Глебов вдруг обнаруживает, что его любовь к Соне вовсе не такая серьёзная, как казалось. Между тем Глебова вынуждают выступить на собрании, где должны обсуждать Ганчука. Появляется осуждающая Ганчука статья Ширейко, в которой упоминается, что некоторые дипломники (имеется в виду именно Глебов) отказываются от его научного руководства. Доходит это и до самого Николая Васильевича. Лишь признание Сони, открывшей отцу их отношения с Глебовым, как-то разряжает ситуацию. Необходимость выступления на собрании гнетёт Вадима, не знающего, как выкрутиться. Он мечется, идёт к Шулепникову, надеясь на его тайное могущество и связи. Они напиваются, едут к каким-то женщинам, а на следующий день Глебов с тяжёлым похмельем не может пойти в институт.

Однако его и дома не оставляют в покое. На него возлагает надежды антидрузяевская группа. Эти студенты хотят, чтобы Вадим выступил от их имени в защиту Ганчука. К нему приходит Куно Иванович, секретарь Ганчука, с просьбой не отмалчиваться. Глебов раскладывает все варианты - «за» и «против», и ни один его не устраивает. В конце концов все устраивается неожиданным образом: в ночь перед роковым собранием умирает бабушка Глебова, и он с полным основанием не идёт на собрание. Но с Соней все уже кончено, вопрос для Вадима решён, он перестаёт бывать в их доме, да и с Ганчуком тоже все определено - тот направлен в областной педвуз на укрепление периферийных кадров.

Все это, как и многое другое, Глебов стремится забыть, не помнить, и это ему удаётся. Он получил и аспирантуру, и карьеру, и Париж, куда уехал как член правления секции эссеистики на конгресс МАЛЭ (Международной ассоциации литературоведов и эссеистов). Жизнь складывается вполне благополучно, однако все, о чем он мечтал и что потом пришло к нему, не принесло радости, «потому что отняло так много сил и того невосполнимого, что называется жизнью».


Юрий Трифонов

Дом на набережной

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.

В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года – Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, – Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы – антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми, запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся непоколебленным, такой же нагловатый и глупо-заносчивый, как прежде. Дать ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк, нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил. Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык разговаривать с обслуживающим персоналом:

– Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!

Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов, неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка не захотел узнавать . Уж кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается . Опять внезапно: совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы, электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены. Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на другой, но вот то – в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до кровянки, до хрипа «сдаюсь», потом в теплом громадном доме пили, блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, – тогда, наверно, было настоящее. Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.

В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года – Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, – Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы – антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми, запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся непоколебленным, такой же нагловатый и глупо-заносчивый, как прежде. Дать ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк, нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил. Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык разговаривать с обслуживающим персоналом:

– Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!

Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов, неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка не захотел узнавать . Уж кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается . Опять внезапно: совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы, электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены. Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на другой, но вот то – в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до кровянки, до хрипа «сдаюсь», потом в теплом громадном доме пили, блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, – тогда, наверно, было настоящее. Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.

Если честно, Глебов ненавидел те времена, потому что они были его детством.

И вечером, рассказывая Марине, он волновался и нервничал не оттого, что встретил приятеля, который не захотел его узнавать, а оттого, что приходится иметь дело c такими безответственными людьми, как Ефим, которые наобещают с три короба, а потом забудут или наплюют, и антикварный стол с медальонами уплывает в чужие руки. Ночевать поехали на дачу. Там царила тревога, тесть и теща не спали, несмотря на поздний час: оказывается, Маргоша с утра уехала на мотоцикле с Толмачевым, не звонила весь день и только в девятом часу сообщила, что находится на проспекте Вернадского в мастерской какого-то художника. Просила не беспокоиться, Толмачев привезет ее не позже двенадцати. Глебов пришел в ярость: «На мотоцикле? Ночью? Почему вы не сказали идиотке, чтоб не сходила с ума, чтоб сию минуту, немедленно?..» Тесть и теща, как два комических старика из пьесы, бубнили что-то нелепое и не к месту.

– Я в аккурат поливал, Вадим Лексаныч, а воду перекрыли… Так что поставить вопрос на правлении…

Глебов махнул рукой и пошел в кабинет, на второй этаж. Духота не спадала и поздним вечером. Лиственной теплой сушью несло из темного сада. Глебов принял лекарство и прилег одетый на тахту, думая о том, что сегодня надо бы наконец, если все будет благополучно и дочка вернется живая, поговорить с нею о Толмачеве. Раскрыть глаза на это ничтожество. В половине первого раздался мотоциклетный треск, затем зашумели голоса внизу. Глебов с облегчением услышал высокий тарахтящий голосок дочери. Он тут же и чудесным образом успокоился, желание говорить с дочерью исчезло, и он стал стелить себе постель на тахте, зная, что жена станет теперь непременно до глубокой ночи болтать с Маргошей.

Но те вбежали обе как-то бурно и бесцеремонно в кабинет, когда свет еще не был погашен и Глебов стоял в белых трикотажных трусах, одной ногой на коврике перед тахтой, другую поставив на тахту, и маленькими ножницами стриг на ноге ногти.

У жены было бескровное лицо, и она сказала жалобно:

– Ты знаешь, она выходит замуж за Толмачева.

– Что ты говоришь! – Глебов как бы испугался, хотя на самом деле не испугался, но уж очень несчастен был вид Марины. – Когда же?

– Через двенадцать дней, когда он вернется из командировки, – произнесла Маргоша скороговоркой, подчеркивая быстротой говорения категоричность и неотвратимость того, что должно произойти. При этом она улыбалась, ее маленькое, с немного опухшими щечками детское личико, носик, очки, черные пуговичные мамины глазки – все это сияло, блестело, было слепо и счастливо. Маргоша бросилась к отцу и поцеловала его. Глебов почувствовал запах вина. Он поспешно залез под простыню. Было неприятно, что взрослая дочь видела его в трусах, и еще более неприятно оттого, что та не была этим смущена и даже как бы не замечала отцовского непристойного вида, впрочем, она сейчас ничего не видела . Поразительный инфантилизм во всем. И эта дурочка хотела начинать самостоятельную жизнь с мужчиной. Точнее говоря, со шпаной. Глебов спросил.

«Дом на набережной» - одно из самых острых и злободневных произведений XX века. В повести дан глубочайший анализ природы страха, деградации людей под гнетом тоталитарной системы. Неподдельный интерес к человеку, стремление показать его в самые драматические события его жизни и поворотные моменты истории ставят повесть Юрия Трифонова в ряд лучших произведений мировой литературы.

В 1976 в журнале «Дружба народов»была опубликована повесть Трифонова «Дом на набережной », одно из самых заметных острых произведений 1970-х гг. В повести был дан глубочайший психологический анализ природы страха, природы деградации людей под гнетом тоталитарной системы. «Времена были такие, пусть с временами и не здоровается», - думает Вадим Глебов, один из «антигероев» повести. Оправдание временем и обстоятельствами характерно для многих трифоновских персонажей. Трифонов подчеркивает, что Глебовым двигают мотивы, столь личностные, сколь и несущие на себе печать эпохи: жажда власти, верховенства, что связано с обладанием материальными благами, зависть, страх и т. п. Причины его предательства и нравственного падения автор видит не только в опасении, что может прерваться его карьера, но и в страхе, в который была погружена вся страна, замордованная сталинским террором.

Его публикация стала событием литературной и общественной жизни. На примере судьбы одного из жильцов знаменитого московского дома, в котором жили семьи партийных работников (в т.ч. и семья Трифонова во времена его детства), писатель показал механизм формирования конформистского общественного сознания. История преуспевающего критика Глебова, не вступившегося когда-то за своего учителя-профессора, стала в романе историей психологического самооправдания предательства. В отличие от героя, автор отказывался оправдывать предательство жестокими историческими обстоятельствами 1930–1940-х годов.

Именно «Дом на набережной » принёс Юрию Трифонову огромную славу - он описал быт и нравы жителей правительственного дома 1930-х годов, многие из которых, вселившись в комфортабельные квартиры (в то время почти все москвичи жили в коммуналках без удобств), прямо оттуда попадали в сталинские лагеря и были расстреляны. Семья писателя тоже проживала в этом же доме, который через сорок с лишним лет стал известен всему миру как „Дом на набережной“ (по названию повести Трифонова). В 2003 году на доме установлена мемориальная доска: «Выдающийся писатель Юрий Валентинович Трифонов жил в этом доме с 1931 по 1939 год и написал о нём роман „Дом на набережной“».
Действие книги происходит в Москве и развертывается в нескольких временных планах: середина 1930-х, вторая половина 1940-х, начало 1970-х гг. Проза Трифонова зачастую автобиографична (в 1937-1938 годах родители и дядя Юрия Трифонова были репрессированы, бабушка писателя — представительница «старой гвардии» большевиков, не изменила своим убеждениям несмотря на происходящее с родными, осталась бесконечно предана делу Ленина-Сталина).
Главная тема - судьба интеллигенции в годы правления Сталина, осмысление последствий этих лет для нравственности нации. Повести Трифонова, почти ничего не говоря напрямую, открытым текстом, тем не менее, с редкой точностью и мастерством отразили мир советского горожанина конца 1960-х - середины 1970-х годов. Манера письма Трифонова - неторопливая, рефлектирующая, он часто пользуется ретроспективой и сменой перспективы; основной упор писатель делает на человеке с его недостатками и сомнениями, отказываясь от какой бы то ни было чётко выраженной общественно-политической оценки.
Жгучая зависть, предательство, расчетливость, страх, жажда власти, обладания материальными благами – все переплетено в мотивах персонажей, которые как личностные, так и несут на себе печать всей сталинской эпохи. Вот так и получается — жизнь складывается вполне благополучно, однако все, о чем мечталось и что потом пришло к герою, не принесло радости, «потому что отняло так много сил и того невосполнимого, что называется жизнью».