Меню
Бесплатно
Главная  /  Сценарии праздников  /  Приложение ненапечатанная глава. у тихона

Приложение ненапечатанная глава. у тихона

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни…

Анна Ахматова

Попытаемся представить себя читателями «Русского вестника» 1871 года. Именно здесь, с первого номера начали печататься «Бесы». Первое исполнение…

Весь год читатель держался в нарастающем напряжении. К одиннадцатому номеру оно достигло, казалось, предела. Две трети романа были позади. Чувствовалось уже дыхание трагического финала, но продолжали завязываться все новые и новые узлы и - все крепче.

В этом номере было две главы - 7-я («У наших») и 8-я («Иван-Царевич»). Предыдущая, 6-я, заканчивалась словами Петра Верховенского, брошенными перед тем, как войти к «нашим»: «Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу. Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь».

Встреча «У наших» заканчивается скандалом, вызванным Шатовым, которого сознательно спровоцировал на это Петр Верховенский. В следующей главе Ставрогин, похоже, навсегда разрывает с Петрушей («Я вам Шатова не уступлю»), даже бьет его в бешенстве и уходит. А тот - догоняет и трижды, шепотом, умоляет, упрашивает: «Помиримтесь, помиримтесь… Помиримтесь!» И вдруг - сбрасывает маску, перестает «сочинять физиономию». Он произносит свою дьявольски вдохновенную речь, рисуя картину, по сравнению с которой и без того страшные планы, только что провозглашенные «у наших», кажутся романтическими: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями - вот шигалевщина! Мы провозгласим разрушение почему, почему, опять-таки эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары, мы пустим легенды…».

А представьте себе, что все это - ночью. Представьте, что все это время Ставрогин, ускоряя шаг, идет по тротуару, а Петруша то семенит следом, то возле, то забегает вперед, по грязи, не обращая на нее внимания (Ставрогин все время - «наверху», Петруша - «внизу»). Они остановились всего два раза: первый, когда Петруша вдруг поцеловал - на ходу! - руку Ставрогина; второй, когда подошли к ставрогинскому дому. Представьте этот бешеный ритм движения, заданный Ставрогиным, и этот бешеный ритм речи, произносимой Петрушей (у Ставрогина лишь отдельные, короткие реплики)… Поразительная сцена. А главное, конечно, - о чем идет речь:

«- Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

–?Ивана-Царевича.

–?Кого-о?

–?Ивана-Царевича; вас, вас! Главное, легенду! Вы их победите, взгляните и победите. Новую правду несет и “скрывается”…». (Тайная циничная программа самозванства.)

Ставрогин - молчит.

Тогда Петруша сулит ему, пока суд да дело, устранить все текущие заботы (и Шатова уступить, и с Марьей Тимофеевной покончить, и Лизу привести)…

«- Ставрогин, наша Америка? - схватил в последний раз его за руку Верховенский.

–?Зачем? - серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

–?Охоты нет, так я и знал! - вскричал тот в порыве неистовой злобы. - Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий! Помните же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице (опять «вверх»! - Ю.К.).

–?Ставрогин! - крикнул ему вслед (и «снизу»! - Ю.К.) Верховенский, - даю вам день… ну два… ну три; больше трех не могу, а там - ваш ответ!»

Так кончается глава, на такой вот ноте.

Первая журнальная публикация романа «с продолжением» имеет свое огромное преимущество, свое особое обаяние, свою неповторимость. Ее можно сравнить с первым исполнением-слушанием гигантской многочастной симфонии. Читатель-слушатель настраивается на определенный ритм, вовлекается в него, живет в нем и как бы сам - своим ожиданием - взвинчивает его. Между писателем и читателем надолго, иногда на год-два, возникает какое-то особое поле, особая атмосфера, какое-то более непосредственное взаимодействие, чем в случае публикации книги. Это как нельзя лучше отвечало каким-то свойствам художественного дара Достоевского и даже свойствам всей его натуры. Тут и его почти неискоренимый «недостаток» (отдавать «листы» прямо со стола в типографию) оборачивался уникальным достоинством. И Достоевский прекрасно сознавал все это, дорожил этим и придавал первой журнальной публикации своих романов (ритму, порядку, даже паузам) значение чрезвычайное, значение некоего «действа», некоей «мистерии».

Закрыв одиннадцатый номер «Русского вестника» за 1871 год на словах: «а там - ваш ответ!», оставив Ставрогина подымающимся вверх по лестнице, а Петрушу - внизу, перед калиткой, - с каким нетерпением, с каким напряжением читатель ждал следующей главы…

Вышел двенадцатый номер - продолжения нет. Первый, второй, третий номера 1872 года - нет, нет и нет. Летом - нет. Нет целый год! Нет вплоть до одиннадцатого номера. Факт беспрецедентный. Уже одним этим первое исполнение «симфонии» было испорчено.

Лишь 14 ноября читатель получил наконец продолжение. Начиналось оно главой «Степана Трофимовича описали». Но он так и не узнал, что происходило в течение минувшего года, почему задержалась публикация; не узнал, что он получил в конце концов не совсем то, а точнее - совсем не то, что xотел дать ему Достоевский: следующей за «Иваном-Царевичем» главой должна была быть глава «У Тихона».

Начиналась она так: «Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович (слуга. - Ю.К.), по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему в половине десятого с утренней чашкою кофе и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому…»

Ставрогин, как и обещал несколько дней назад Шатову, пошел к Тихону, пошел со своей «Исповедью»…

Но, повторяю, тогдашний читатель об этом так и не узнал: главу запретили. А в романе обещание Ставрогина сходить к Тихону так и осталось обещанием…

Первое исполнение «Бесов» было испорчено не только задержкой, но, главное, запретом.

«Не клубничное, а потрясающее впечатление…»

«Целомудрие» Каткова, «нецеломудрие» Достоевского, «нецеломудрие» спорной главы - такова, считается обычно, причина запрета. Каткова энергично поддержал Победоносцев, будущий обер-прокурор Святейшего синода (их доводы убедили Н. Страхова и А. Майкова).

Но, оказывается, сам довод насчет «нецеломудрия» был не чем иным, как реваншем Каткова за то поражение, которое потерпел он в борьбе с Пушкиным и Достоевским еще в 1861 году, когда выступил против пушкинских «Египетских ночей» на точно тех же самых основаниях, на которых спустя десять лет запретил главу «У Тихона». Катков обвинил Пушкина во «фрагментарности» (тоже «эстет»!) и «эротизме» (там, мол, изображаются «последние выражения страсти»), Достоевский, будто предвидя будущие обвинения в свой адрес, так отвечал Каткову:

«Уж не приравниваете ли вы “Египетские ночи” к сочинениям маркиза де Сада? Мы положительно уверены теперь, под этим “последним выражением” вы разумеете что-то маркиз-де-садовское и клубничное. Но ведь это не то, совсем не то. Это, значит, самому потерять настоящий, чистый взгляд на дело. Это последнее выражение, о котором вы так часто толкуете, по-вашему действительно может быть соблазнительно, по-нашему же, в нем представляется только извращение природы человеческой, дошедшее до таких ужасных размеров и представленное с такой точки зрения поэтом (а точка зрения-то и главное), что производит вовсе не клубничное, а потрясающее впечатление» (19; 135).

«Да, дурно понимаем мы искусство. Не научил нас этому и Пушкин, сам пострадавший и погибший в нашем обществе, кажется, преимущественно за то, что был поэтом вполне и до конца» (19; 138). «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса» (20; 137).

Да ведь привези Венеру Милосскую, пишет Достоевский, два века назад в Москву, впечатление ее на массу было бы самое грубое, может быть, соблазнительное: «…надо быть высоко очищенным, нравственно и правильно развитым, чтобы взирать на эту божественную красоту, не смущаясь. Целомудренность образа не спасет от грубой и даже, может быть, грязной мысли. Нет, эти образы производят высокое, божественное впечатление искусства. Тут действительность преобразилась, пройдя через искусство, пройдя через огонь чистого, целомудренного вдохновения и через художественную мысль поэта. Это тайна искусства, и о ней знает всякий художник. На неприготовленную же, неразвитую натуру или на грубо-развратную даже и искусство не оказало бы всего своего действия. Чем развитее, чем лучше душа человека, тем и впечатление искусства бывает в ней полнее и истиннее» (19; 134).

И еще раз прямо о «Египетских ночах»: «…вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: Искупитель И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!» (19; 137).

Оценка «Египетских ночей» Достоевским оказалась (невольно) и великолепно точной самооценкой главы «У Тихона». Пушкин поставил вопрос: возможно ли переделать «египетский анекдот» - на «нынешние нравы»? Достоевский и ответил! Достоевский и реализовал гениальную эту возможность, усмотрев в пушкинских словах задание, завет для себя. Перечитаем «Египетские ночи». Перечитаем хотя бы сон Ставрогина (картина рая и - Матреша с кулачком). Перечитаем и вспомним слова Достоевского о «Египетских ночах»: «Тут все составляет один аккорд: каждый удар кисти, каждый звук, даже ритм, напев стиха - приноровлено к цельности впечатления» (19; 133). Не относятся ли они, эти слова, и к картинам самого Достоевского, чье прозаическое слово соединяет здесь воедино силу и поэзии, и живописи, и музыки? Клеопатра - гиена. Ставрогин - тигр. Оба уже лизнули крови. И оба, несмотря ни на какие вспышки «возрождения», зверьми и останутся. И вместо покаяния будут преступать и преступать, ведомые пресыщением и скукой и платя за каждый час, за каждое мгновение своей «фантазии» жизнями других…

Могли они оба, Катков и Достоевский, позабыть об этом столкновении, о споре вокруг «Египетских ночей»? Статья Достоевского о «Египетских ночах» так и называлась - Ответ «Русскому вестнику» . Достоевский совершенно сознательно, мужественно и тонко продолжил прежнюю борьбу на страницах… «Русского вестника»! О запрещенной главе я сейчас не говорю. Но вот в самом начале «Бесов» читаем стихи:

Век и Век и Лев Камбек,

Лев Камбек и Век и Век…

Для нас сегодня это непонятная деталь. А тогдашние читатели превосходно знали, что это пародия Достоевского (1862 года), пародия, как раз и связанная со всей этой историей: журнал «Век» (редактор - Лев Камбек) и выступил против Пушкина, против «Египетских ночей», и был поддержан Катковым.

Несомненно: будь воля Каткова, и «Египетские ночи» Пушкина никогда бы не увидели света. Он запретил бы их, как запретил главу «У Тихона».

Через двадцать лет после столкновения с Катковым из-за «Египетских ночей», через десять лет после точно такого же столкновения с ним из-за «Исповеди» Ставрогина Достоевский в своей Речи о Пушкине скажет: «А вот и древний мир, вот “Египетские ночи”, вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фанатическими зверствами, сладострастием насекомых…» (26; 146). Нет, не только о «древнем мире» говорил он здесь. Каждое слово его жгло и мир современный, каждое относилось и к Ставрогину: Ставрогин - это и есть образ вековой преступности «барства» перед Россией, перед матерью, образ предельного социально-духовного растления, но это и высший художественный суд над этой преступностью, над этим растлением. Мог ли Катков, читая эти слова Достоевского, не вспомнить о прежних конфликтах? И не потому ли еще, публикуя Речь Достоевского, он за глаза ее хулил?

Но вернемся к доводу о «нецеломудрии». Я полистал «Русский вестник» за несколько лет: масса великосветских «амуров», пошлейших скабрезностей - игриво, весело и, конечно, без какой бы то ни было социально-духовной подоплеки. Почитал тогдашнюю печать. Ее не могли не читать Катков и Победоносцев, а потому не могли не знать, например, что на Петербургской стороне, в Бармалеевой улице находился «Дом милосердия» (о нем и без всякой печати все и всё знали в Петербурге). А в доме этом содержались «падшие» женщины, и было там специальное отделение для несовершеннолетних (от 9 до 15 лет), и в отделении этом в 1871 году находилось 42 девочки, и у каждой была своя история, и многие из этих историй - ничуть не лучше Матрешиной… А тут вдруг «Исповедь» им обедню испортила.

Да и все ли было сказано Достоевскому? Мог ли восхитить Каткова и Победоносцева величавый образ отца Тихона, ориентированный (вполне сознательно) на пушкинского Пимена? Уж вряд ли они пропустили, например, такой штрих: отец архимандрит осуждал Тихона «в небрежном житии и чуть ли не в ереси». А разве это для них не ересь, такие слова Тихона: «Полный атеизм почтеннее светского равнодушия»? Об этом «про себя», «между своими» можно поговорить, но на людях?! Зачем было позволять искушать «малых сих», то есть читателей? В запрещенной главе была такая концентрация самых больных вопросов, такое обострение их, что все официальное мировоззрение по швам трещало, - поэтому она и была запрещена. Не слишком ли наивно представлять таких прожженных идеологов и политиков, как Катков и Победоносцев, смирненькими блюстителями «целомудрия», и все? Им выгодно было свести к этому весь вопрос, тогда как дело состояло в глубоком мировоззренческом антагонизме их с Достоевским, Пушкиным, с искусством вообще. Да при этом они еще, как давно замечено, шантажировали Достоевского тем, что «публика», мол, может приписать грех Ставрогина самому писателю.

Ultimatum

Глава «У Тихона» была снята Катковым в готовой корректуре в декабре 1871 года. Достоевский едет в Москву (там - редакция «Русского вестника»).

2 января 1872 года: «Вчера оставил только визитные карточки Каткову и его супруге; сегодня же, несмотря на то, что Катков ужасно занят и, главное, что и без меня бездна людей поминутно мешают ему своими посещениями, - отправился в час к Каткову, говорить о деле. Едва добился: в приемной уже трое кроме меня ждали аудиенции. Наконец я вошел и прямо изложил просьбу о деньгах и сведении старых счетов. Он обещал дать мне окончательный ответ послезавтра (4-го числа). Итак, только 4-го получу ответ» (29, I; 222).

Задержка главы (а с ней и всей следующей части) прежде всего осложняет и без того сложные денежные расчеты. Серьезной опасности главе (и роману в целом) Достоевский, по-видимому, еще не видит.

4 февраля: «Вторая часть моих забот был роман (первая деньги. - Ю.К.). Правда, возясь с кредиторами, и писать ничего не мог; по крайней мере, выехав из Москвы, я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, все-таки будет не Бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие. И вот в то время, когда я ездил по кредиторам, я выдумал, большею частью сидя на извозчиках, четыре плана и почти три недели мучился, который взять. Кончил тем, что все забраковал и выдумал перемену, чтоб удовлетворить целомудрие редакции. И в этом смысле пошлю им ultimatum. Если не согласятся, то уж и не знаю, как сделать» (29, I; 226).

Ultimatum - отвергнут. Но и Достоевский никаких принципиальных уступок не делает. Готов возобновить публикацию романа с апреля, но лучше - с августа.

Конец марта - начало апреля. Н.А. Любимову, редактору-исполнителю «Русского вестника»: «Без глупой похвальбы скажу: публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем и писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, напомнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начнется зимний сезон, в котором роман мой будет первою новостью, хотя и очень ветхою» (29, I; 231–232)

Он все еще заботится о первом исполнении романа, о том, как сделать так, чтобы у читателей-слушателей вновь вспыхнул к нему интерес. Он уверен, что это ему удастся, и уверенность эта больше всего связана с главой «У Тихона». Он уговаривает, почти умоляет Любимова, противореча себе:

«Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1-я „У Тихона“, 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Все очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела, это целый социальный тип в моем убеждении, наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всеми родными и, главное, веру, развратного из тоски, но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянусь, что оно существует в действительности» (29, I; 232).

«Все очень скабрезное выкинуто…» - Ничего «скабрезного» и не было.

«Главное сокращено…» - Ср.: «Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела…»

19 июля. Н.А. Любимову: «В весьма в большом беспокойстве о том, начнется ли печатание в июльском номере? Иначе не пойму, какие намерения редакции насчет этой третьей части.

Нахожусь тоже в недоумении, доходят ли мои письма в редакцию (и посылки романа)?» (29, I; 251).

22 сентября. Достоевский собирается ехать в Москву - решать вопрос о спорной главе. Просит родственницу разузнать: «Когда ждут в Москву Михаила Никифоровича? Простите, что так досаждаю, но мне ужасно нужно. В случае Вашего ответа, что ждут, например, недели через две, и я, хоть и опоздаю приездом, но приеду в Москву не ранее как через две недели. Если же не приедет долго, то, нечего делать, придется сию минуту отправляться в Москву и объясняться с одним Любимовым (который, впрочем, уже уведомил меня 1-го августа, что без Каткова не может ни на что решиться)» (20, I; 253).

9 октября (уже из Москвы): «С Любимовым по виду все улажено, печатать в ноябре и декабре, но удивились и морщатся, что еще не кончено. Кроме того, сомневается (так как мы без Каткова) насчет цензуры. Катков, впрочем, уже возвращается: он в Крыму и воротится в конце этого месяца. Хотят книжки выпускать ноябрьскую 10 ноября, а декабрьскую 1-го декабря, - то есть я должен чуть не в три недели все кончить. Ужас как придется в Петербурге работать» (29, I; 254).

Наступают решающие дни.

24 октября. Это последняя дата в записных книжках к «Бесам» (11; 302). Судя по ним, надежда отнюдь не потеряна: остались следы живой работы над сценой Ставрогин - Тихон (11; 305–308). Возможно, эта работа велась и несколькими днями позже 24 октября (поскольку для одного дня здесь слишком много исписано страниц).

Катков вернулся в конце октября - начале ноября.

В какой день, в какой час все решилось? Как? Мы не знаем.

Но день этот слишком многое предопределил в судьбе романа, и не только романа.

Знаем только, что Достоевский предпринимает последнюю отчаянную попытку спасти главу - хотя бы для будущего.

После известных нам по каноническому тексту последних строк он предлагает добавить еще всего только две-три строчки. Если б они были приняты, это выглядело бы так (курсив мой):

«После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки [но никому не изве]. Я очень ищу их. [Может быть, и найду, и если возможно будет].

Finis» (12; 108).

Сколько скрыто за этими строчками и сколько они обещали! След титанического труда. Последняя надежда.

«Я очень ищу их» - читай: «Я не отрекся. Я пока принужден. Я очень хочу восстановить главу. Но мне не дают…»

И - не дали. Катков предъявил свой ultimatum, и строчки эти были выкинуты. Он-то знал, что вырастет из этих зерен.

Вместо публикации главы Достоевский должен был наскоро привести последнюю часть романа в соответствие с ее, главы, отсутствием, а писалась-то она - в прямо противоположном соответствии.

Прибавьте сюда еще слишком хорошо известную (чисто денежную) зависимость Достоевского от Каткова. У кого возникнет хоть малейшее сомнение в том, что, будь он в этом отношении так же независим, как Толстой, он бы и буквы не ycтупил Каткову? Но… Каткову не понравилась глава Достоевского - и он ее снял. А Толстому не понравился Катков - и он от него ушел, перестал у него печататься (так было с последней частью «Анны Карениной»). У него и мысли не было, чтобы кто-то посмел им командовать: «Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю» (21–22 мая 1877 года, Н. Страхову). Тут и графское взыграло: Катков недоволен мной?! Так это же все равно что мой форейтор мной недоволен… Тем больнее читать письма Достоевского Каткову - оправдания с задержкой, просьбы дать деньги вперед. Деньги… А ведь Катков платил Толстому за лист вдвое-втрое больше, чем Достоевскому, и последний знал об этом…

До сих пор слышишь частый вопрос: но ведь были же у Достоевского отдельные прижизненные издания «Бесов», - почему же туда не вошла глава? Множественное число здесь не годится. При жизни его было всего одно-единственное отдельное издание (тиражом три тысячи экземпляров). И оно было почти тем же самым, что и журнальное, и фактически не могло быть иным. Более того: кое в чем оно было смягчено по требованию цензуры. Оно и набиралось почти параллельно с журнальным. И набор его тоже был остановлен до конца 1872 года (пока решался вопрос о главе). И отдельный том «Бесов» вышел в 20-х числах января 1873 года, то есть спустя всего несколько недель после завершения журнальной публикации. К тому же Достоевский, едва закончив ее, приступил к работе в «Гражданине» (еженедельник!). Он был утвержден редактором 20 декабря, а все хлопоты, связанные с этим, начались и того раньше, и они отнимали массу времени и сил. В конце декабря он уже отправил первую рукопись для еженедельника в типографию. Две корректуры книги вычитывала Анна Григорьевна, и только третью, авторскую, сумел вычитать сам Достоевский. Произведите простой расчет времени, учтите сложившийся переплет обстоятельств - и убедитесь в полной - даже физической - невозможности что-либо сделать для восстановления главы. Ни часа, ни щели просвета не было. А цензура? А Катков и Победоносцев с их связями? Да и никак не мог Достоевский рвать с обоими в этот момент (а ведь публикация главы означала бы такой разрыв). Победоносцев, например, помог ему сделаться редактором «Гражданина». И Катков - помог. А в результате - полная унизительная безвыходность в защите самого дорогого (в то время), самого выстраданного труда своего.

Был только запрет. Только безвыходность. Никакого отречения не было. И ни о каких благодарностях Достоевского Каткову, кажется, неизвестно.

А еще была глубоко скрытая боль.

«Если возможно будет…»

В 1871–1872 годах читатель «Бесов» обошелся без главы «У Тихона», не подозревая о ее существовании.

В 1905 году Анна Григорьевна публикует отрывок оттуда.

В 1922-м глава под названием «Исповедь Ставрогина» появляется в крайне малотиражных специальных изданиях.

В 1926-м она включается в Приложение к «Бесам» из Полного собрания художественных произведений Ф.М. Достоевского в 13 томах (т. 7).

В 20-х годах о ней публикуется довольно много исследований.

В 1935-м - неудача эксперимента Л. Гроссмана (включить главу «У Тихона» в корпус романа) и победа «эксперимента» Д. Заславского (запрет «Бесов») - на 22 года.

В 1957-м - в Примечаниях к «Бесам» (том 7-й 10-томного издания, с. 730) заявляется об отказе самого Достоевского от этой главы (?!).

В 1974 году «Бесы» выходят в 10-м томе Полного - 30-томного - собрания сочинений Ф.М. Достоевского без нее.

В том же году, в 11-м томе, она публикуется в наиболее адекватном пока виде. Вариант ее - в 12-м томе (1975).

В 1984-м «Бесы» снова появляются без этой главы (в 12-томном издании Библиотеки «Огонька»).

Ни разу за 115 лет глава не вошла в текст романа.

Еще и еще раз зададимся вопросом: почему? почему тот злосчастный 1872 год продлился больше века? почему и сегодня (здесь) побеждает Катков?

Если не обманывать себя, то нет тут никакого другого ответа, кроме: да именно потому, что он победил тогда. Просто потому, что Катков запретил главу - вопреки воле Достоевского. Вот и все.

Не будь воли Каткова, все было бы по воле Достоевского.

Мы до сих пор расплачиваемся за преступление Каткова перед нашей культурой и не отдаем себе в этом отчета, обманываем себя.

Мы сетуем на судьбу, на случайность, на историю, мы поругиваем Каткова, но до сих пор издаем и читаем гениальный роман - искалеченным, читаем Достоевского не по Достоевскому, а по Каткову. Мы успокаиваем себя тем, что Достоевский все-таки выпустил роман без главы «У Тихона», забывая, что это было не отречение, а запрет, с которым он вынужден был смириться. Мы забываем или не знаем о тех муках, которые он при этом пережил. И мы постепенно привыкли к этому как к норме, и нас уже не потрясает, что эта «норма» родилась из преступления и узаконила его. Мы с этим - примирились. А когда возникает вопрос, не восстановить ли главу в тексте романа, не восстановить ли хотя бы «в порядке эксперимента», мы охотнее ищем «академические» аргументы против, чем живые доводы - за.

Но ведь нет сейчас воли Каткова.

Но ведь осталась глава (пусть немного поврежденная), и мы знаем, читаем ее.

И мы знаем волю Достоевского, столь чудовищно попранную.

Так что же нам делать?

По-моему, одно-единственное - просто осуществить эту волю: публиковать «Бесы» вместе с главой «У Тихона», под одной обложкой, публиковать в основном корпусе, после главы «Иван-Царевич», или уж, во всяком случае (пока), в приложении, тут же, при романе, публиковать - с соответствующим комментарием. Это будет и научно, и справедливо.

Другой вопрос - о текстологических трудностях восстановления наиболее оптимального варианта главы (см. об этом в Примечаниях к «Бесам»: 12; 236–246). Далеко не все они еще преодолены, а может быть, и не все (пока?) преодолимы. Но когда авторы примечаний пишут: «Поэтому в настоящее время мы не имеем возможности включить главу в текст романа» (12; 246), - мне кажется, они недооценивают прежде всего свой собственный, уже огромный, труд. На самом деле такая возможность есть, и они сами начали ее осуществлять. Ведь пишут же они: «Глава мыслилась Достоевским как идейный и композиционный центр романа» (12; 239). Так где же лучше быть этому центру, в романе или за романом, если он - есть, есть не в мечте, а в своей художественной плоти? Ведь цитируют же они отчаянные строчки, в которых слышен голос все еще не сдающегося Достоевского: «После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки, но никому не известные. Я очень ищу их. Может быть, и найду и, если возможно будет…» Но ведь действительно - «оказались», действительно - нашлись. Так почему же невозможно?

Глава «У Тихона» опубликована в 11-м томе Полного собрания сочинений Ф.М. Достоевского. Опубликована таким же огромным тиражом, что и сам роман в десятом томе: 200 тысяч! Пусть это еще не оптимальное решение, но самое-то важное достигнуто: глава не искажает суть замысла Достоевского, доносит его до читателей, которые читают ее и все равно - мысленно - включают в роман.

Для А. Долинина, Л. Гроссмана, М. Бахтина, великих знатоков Достоевского, вообще и вопроса о включении в роман главы «У Тихона» не было, они и не читали, не представляли «Бесов» иначе как с этой главой, на отведенном ей - центральном - месте. А теперь и сотни тысяч читателей включают ее в роман. Это же факт, и факт решающий. Стало быть, реально-то вопрос о включении уже решен. Уже и в данном виде глава начинает прекрасно работать. Но все-таки - как ее включает в роман обычный читатель? Далеко не всегда квалифицированно, чаще - не туда, кособоко. Он читает роман, потом - отдельно - главу, не представляя, как правило, всю точность, глубину, красоту замысла Достоевского. Так почему же ему не помочь? Зачем усложнять ему работу, и без того очень трудную? Почему не сделать следующий шаг?

Мы знаем историю запрета главы (хотя, наверное, в этой истории откроются еще со временем не менее драматические страницы). Нам выпало невероятное счастье - сохранились, не сгорели, не затерялись ее варианты (а может, найдутся и новые материалы). Вот если бы пропали, беда была бы непоправимой. Так в чем же дело?

Может быть, мешает, завораживает сама длина времени? Больше века прошло. Все отдалилось. Да и в самом деле, этот век словно засыпал зияющую брешь, притупил боль от катковских «художеств». Ну так вообразим, что все это происходит сегодня, сейчас, прямо на наших глазах. О, как бы мы возмущались! Как мечтали бы «вживить» отрезанное.

Еще вообразим: а если бы все было так (годовая борьба на наших глазах), но вдруг - в самый последний момент - нет Каткова (но нет и Достоевского), а решать - нам самим и при наличном материале? И если бы нам вдруг сказали: публикуйте согласно воле Достоевского. Какая страшная и счастливая ответственность. Неужели бы мы отреклись от нее? Неужели бы сказали: нет, пусть все идет так, как шло, без главы, а уж потом когда-нибудь мы опубликуем и ее? Да уверен: мысль бы такая не шевельнулась. Невозможное бы сделали, чтобы вышло по Достоевскому, а не по Каткову.

Короче: потери от включения в роман главы «У Тихона» минимальны (по правде говоря, я их почти не вижу), приобретения - максимальны.

Так не стоит ли ради такого дела - удвоить, утроить усилия, чтобы преодолеть эти самые текстологические трудности (а в главном они уже преодолены), чтобы издать наконец «Бесы» не по Каткову, а по Достоевскому, по его полной воле? Это же и будет актом восстановления справедливости, истины, красоты. А она прекрасна, эта глава. И «Бесы» без нее - это же все равно что «Братья Карамазовы» без «Великого инквизитора», «Гамлет» без монолога «Быть или не быть…», это все равно что Шестая симфония Чайковского без финальной части или римский собор Святого Петра без своего центрального купола.

В самом деле: какие же муки испытал Достоевский, когда ему запретили такое. Об этом можно только догадываться, но и догадываться об этом - больно. Еще раз вспомним портрет Достоевского работы Перова. Вспомним: май 1872 года. Перед нами не просто Достоевский в момент работы над «Бесами», не только художник, борющийся с бесовщиной и одолевающий ее, перед нами художник, которому реальные бесы только что запретили любимую главу, но он еще не оставил надежды отстоять ее, собирается для новой схватки с ними, он еще не знает, что произойдет в конце октября, когда Катков вернется из Крыма, и никому вообще еще не известно, что произойдет с этой главой (и с романом) в 1935 году…

Однажды я читал Ахматову, и вдруг:

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни…

Но это же прямо о нашей главе!

Лучшего эпиграфа ко всей истории этой несчастной и великой Главы, лучшего образа ее трагической судьбы, мне кажется, нельзя и найти.

Ахматова написала это в 1940 году, в том самом, которым датирован конец «Реквиема», и в стихотворении этом есть «реквиемный» мотив, но он - о другом, не о «Бесах», не о Достоевском:

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни,

Кто знает, как тихо в доме,

Куда не вернулся сын…

Да, это о другом. Но не совсем. Ведь почему-то именно в том же сороковом году она вспомнила вдруг именно о Достоевском, и вспомнила так, как будто переселилась в его время. Почему?

Россия Достоевского. Луна

Почти на четверть скрыта колокольней.

Торгуют кабаки, летят пролетки,

Пятиэтажные растут громады

В Гороховой, у Знаменья, под Смольным,

Везде танцклассы, вывески менял,

А рядом: «Henriette», «Basile», «Andre»

И пышные гроба: «Шумилов-старший»…

В кабаке Раскольников встречает Мармеладова, которого раздавит потом пролетка.

Смешной человек: «Я поднялся в мой пятый этаж».

И не из шумиловских ли гробов доносится: «Бобок, бобок, бобок!..»

Но, впрочем, город мало изменился.

Не я одна, но и другие тоже

Заметили, что он подчас умеет

Казаться литографией старинной,

Не первоклассной, но вполне пристойной,

Семидесятых, кажется, годов.

Особенно зимой, перед рассветом

Иль в сумерки - тогда за воротами

Темнеет жесткий и прямой Литейный,

Еще не опозоренный модерном,

И визави меня живут - Некрасов

И Салтыков… Обоим по доске

Мемориальной. О, как было б страшно

Им видеть эти доски! Прохожу.

А в Старой Руссе пышные канавы,

И в садиках подгнившие беседки,

И стекла окон там черны, как прорубь,

И мнится, там такое приключилось,

Что лучше не заглядывать, уйдем.

Не с каждым местом сговориться можно,

Чтобы оно свою открыло тайну

(А в Оптиной мне больше не бывать…).

А в Старую Руссу Достоевский приехал сразу же после сеансов Перова, приехал, чтобы мучиться над «Исповедью».

Там написан «Подросток».

И там, в «развалинах стариннейшей зеленой беседки, почерневшей и покривившейся, с решетчатыми стенками, но с крытым верхом», - именно там (в трех главах «Исповеди горячего сердца») Алеша Карамазов слушает брата Митеньку: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей…»

И там же Митенька несет свою страшную ночную вахту под окнами «злодея».

А в Оптиной Достоевский был с Вл. Соловьевым 26 и 27 июня 1877 года, и ему тоже больше там не бывать…

Но как же, однако, Ахматова умела жить сразу во всех временах, и во всех - как в своем.

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни…

Мы - знаем, и знаем слишком, слишком хорошо. А потому вернемся к главе - я убежден: восстановление ее - дело не только да и не столько «академическое», тут дело высокого принципа, о «тоске по идеалу» тут речь. Должна, должна быть восстановлена справедливость. И это восстановление - маленькая живая частичка восстановления всей справедливости, а вся справедливость и состоит из бесконечных живых частичек, будь то строчки, стихи, романы, картины, соборы, будь то мысли люди, имена.

«Может быть, и найду, и, если возможно будет…» Уже не только возможно, но и необходимо, но и неизбежно.

Глава «У Тихона» - как она есть и сейчас - это же все равно что купол собора, расписанный гениальными фресками, пусть поцарапанными, с выщербленными местами, с отбитыми кусками. И уже произошло самое, самое главное: доступ к нему - открыт. Благодарение тем, кто это сделал. Но ведь ему-то самому лучше вернуться туда, в собор, где он родился и откуда его выдрали с мясом. И собору его так не хватает. Они уже больше ста лет друг друга не видели. И мы их вместе еще не видели.

Есть ли еще история, подобная этой?

Но не будем сомневаться: вопрос о восстановлении главы - это вопрос только времени.

В России с тех пор вышли уже несколько изданий романа «Бесы» с инкорпорированной главой «У Тихона»: Достоевский Ф.М. Бесы / Комментарии Л.И. Сараскиной. Ижевск, 1990; Достоевский Ф.М. Бесы / Подгот. текста, предисл. и примеч. Сараскиной Л.И. М.: Московский рабочий, 1993; Достоевский Ф.М. Бесы. Антология русской критики / Подготовка, издание, составление, послесловие и коммент. Л.И. Сараскиной. М.: Согласие, 1996. Вместе с тем существует мнение авторитетных специалистов, возражающих против включения этой главы в текст романа. В настоящее время в распоряжении исследователей находятся несколько авторских редакций этой главы, ни один из этих текстов не может считаться законченным; на этом основании издатели Полного собрания сочинений Ф.М. Достоевского в 30 томах не сочли возможным включить ее в роман (12; 237–246). Как пишет профессор В.Н. Захаров, контаминация двух основных вариантов текста - первоначальных Гранок (то есть того текста, из-за которого и возник конфликт с Катковым) и окончательного Списка, который был представлен в редакцию «Русского вестника» как компромиссный вариант, - в настоящее время невозможна, ибо утеряна одна из гранок и некоторые листы Списка. Поэтому такая контаминация привела бы к тому, что «редактор становится соавтором Достоевского». В.Н. Захаров выражает надежду, что со временем недостающие гранка и листы будут найдены, что позволит вновь вернуться к этой проблеме (Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений: В 18 т. Т. 9. Роман «Бесы» (1871–1872) / Вступительная статья Б.Н. Тарасова; статьи и коммент. В.Н. Захарова; комментарии В.В. Дудкина и Т.А. Касаткиной - М.: Возрождение, 2004. С. 601–609).

Роман Ф. Достоевского Бесы является одним из сложных и загадочных произведений русской литературы. Одной из загадок романа является глава У Тихона, включение которой в каноническую версию романа имеет особую историю.

Упоминаемая глава была изъята из печати в журнале Русский вестник после того, как была набрана в корректуре из-за нецеломудренного содержания: содержала сцену растления малолетней девочки. Несмотря на переработку главы автором, она так не была напечатана. Глава не вошла в прижизненное книжное издание 1773 г. По мнению А.С. Долинина, эта глава не вошла в роман из-за отрезка времени, отделяющего первую и переиздание: Были переизданы Бесы при жизни Достоевского только один раз, в самом начале 1773 года, почти одновременно с окончанием печатания их в Русском вестнике. Ввести такую сенсационную в смысле сюжетном главув отдельном издании, в то время, как в только что напечатанном ее не было, - не значило ли это: сделать ее еще выпуклой, привлечь к ней особливое внимание . А по А.Л. Бему, эта глава исключена потому, что: внешняя причина совпала с какими-то внутренними колебаниями . Справедливо замечает К. Мочульский: Выброшенная глава ‒ кульминация в трагедии Ставрогина. Тайна загадочного героя разоблачается, и развязка, которую мы с волнением и тревогой так долго искали, потрясает нас неожиданностью . Несмотря на то, что эта глава и не была включена в роман, современники Достоевского знали её содержание. Так, Н. Страхов в письме к Л. Толстому заметил: Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, но Достоевский здесь ее читал многим .

Наиболее близка к пониманию роли главы в романе мысль Л. П. Гроссмана, видевшего в литературной исповеди центр композиции: рассказ о тайном преступлении ‒ это главный узел всей повествовательной системы. История греха, тяжелых душевных блужданий и тайных пороков ‒ вот основная тема, намечающая развитие всей экспозиции .

Ответ на вопрос о том, какова причина поступка Ставрогина, растлившего 8-летнюю Матрёшу, человека, не лишённого сострадания к людям и способного руководствоваться этическими требованиями в поведении: от скуки, чувства вины, безумия или бесовства, заключает глава У Тихона.

Здесь следует обратить внимание на работу В. Свинцова , в которой особое внимание уделено главе У Тихона. Исследователь настаивает на ошибочности трактовки истории Ставрогина, изнасиловавшего Матрёшу: поступок Ставрогина ‒ в том виде, как он описан в главе У Тихона, ‒ может быть квалифицирован как нимфофильное действие, но не насилие . В числе доказательств исследователя нерешительность Достоевского в определении возраста Матреши, уточнение, что поступок Ставрогина по действовавшему в те времена Уложению о наказаниях был уголовно ненаказуем, он не мог быть квалифицирован как растление. Вместе с тем очевидная противоречивость утверждения исследователя: Феномен ставрогинского греха сопрягается с феноменом сладострастия и растворяется в понятии всеобщей человеческой греховности всё же делает возможной трактовку события как свершившегося насилия. Свинцов в конце статьи называет Ставрогина растлителем и оправдывает Ставрогина и автора романа антропологической концепцией трагического гуманизма. Приводит в знак правомерности оправдания слова Бердяева: Поражает отношение самого Достоевского к Николаю Всеволодовичу Ставрогину. Он романтически влюблен в своего героя Других он проповедовал как идеи, Ставрогина он знает как зло и гибель. И все-таки любит его .

В настоящей работе ставится задача показать модель анализа пропущенных звеньев, каковым является непубликовавшаяся длительное время глава (безотносительно к факту свершения насилия). Актуальность такого подхода обусловлена не только её центральной ролью для концепции бесовства и композиции романа, но и своеобразием создания психологического портрета героя, сочетающего в себе противоречивые и взаимоисключающие начала. Кроме того, мотивация если не совершения Ставрогиным преступления, то его раскаяния, расширяет множественность смыслов, заключённых в концепты бесы, организующем сложную иерархическую природу романа.

Важно обратить внимание на своеобразие построения рассматриваемой главы. Она включает две части, московскую и петербургскую. Первая часть была отправлена автором в Москву. Эта гранка, напечатанная в декабрьской книжке Русского вестника с различными пометками, исправлениями автора. Вторая, петербургская глава, была копией переписанной от руки супругой писателя А.Г. Достоевской. Скорее всего, существование нескольких вариантов обусловлено тем, что автор пытался сделать главу приемлемой для печати. Так, в первом варианте, гранках, присутствовала сцена растления, а во втором она заменена на вырванный листок.

Впервые часть главы была опубликована в юбилейном издании собраний сочинений Ф.М. Достоевского в 1902 г. в Санкт-Петербурге. Д.С. Мережковский в монографии Толстой и Достоевский. Вечные спутники анализирует роман с учётом этой главы. Эту главу Мережковский называет одним из могущественнейших созданий: в котором слышится звук такой ужасающей искренности, что понимаешь тех, кто не решается напечатать этого даже после смерти Достоевского: тут что-то, действительно, есть, что переступает за черту искусства: это слишком живо .

Полностью рассматриваемая глава была напечатана лишь в 1922 г. в Мюнхене под названием Исповедь Ставрогина. Благодаря усилиям исследователя Л. Сараскиной глава У Тихона печаталась в составе романа в России три раза, до этого выходила как приложение. Так, Сараскина отмечает: За последние двадцать лет я смогла сделать три издания романа, ‒ в 1989-м, в 1992-м и в 1996 году, куда включена исповедь Ставрогина и поставлена на свое, задуманное писателем место .

Тема растления и насилия ‒ одна из сквозных в творчестве Достоевского. В романе Братья Карамазовы была изнасилована юродивая Елизавета Смердящая. По слухам, виновником был Фёдор Карамазов, известный своими похождениями. Вскоре она умирает при родах в бане Карамазова. В романе Идиот Настасья Филипповна в шестнадцать лет стала содержанкой своего опекуна Тоцкого. Поняв свое положение, девушка возненавидела своего благодетеля и себя. Поэтому не смогла принять предложения руки и сердца от князя Мышкина и уезжает с Рогожиным, который её убивает. В романе Преступление и наказание Свидригайлов признается в растлении несовершеннолетней девочки, которая покончила жизнь самоубийством. Тема растления появляется в романе Бесы в неопубликованной главе У Тихона, называемой иначе Исповедью Ставрогина.

Несмотря на то, что глава не была включена в роман, тема растления упоминается в основном тексте. Так, Ставрогин при разговоре с Кирилловым спрашивает у него: А кто с голоду умрет, а кто обидится и обесчестит девочку ‒ это хорошо? .

Данная глава является идейным центром романа. Она объясняет странное поведение Николая Ставрогина в обществе и его женитьбу на Марье Лебядкиной. С первых строк главы автор рисует нам психологический портрет героя. Он чем-то обеспокоен, не может заснуть, смотрит в одну точку, суетится: наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому . Его состояние беспокойства, задумчивости объясняет то, что он не замечает толпу мужиков, которая пересекла ему дорогу на перекрестке: Их было пятьдесят или более. У лавочки кто-то сказал ему, что это шпигульские рабочие. Но он не обратил на них внимания . Состояние героя усугубляется: Тут только он как бы что-то вспомнил тревожное и хлопотливое, остановился, наскоро пощупал что-то в своем боковом кармане и усмехнулся . Таким образом, автор создает интригу, настроение ожидания, тревоги, предчувствие необычного. Ещё Гроссман заметил особенность композиции романов Достоевского: Пестрота интриги придает ходу романа ту силу движения и внешнего интереса, которая здесь особенно необходима в виду доминирующего над всем рассказом отвлеченного положения .

Интрига получает развитие. Когда Ставрогин приходит к Спасо-Ефимьевско Богородскому монастырю, там его поклоном встречает служака. Но у служаки властно и проворно отбивает Ставрогина толстый и седой монах, который постоянно кланялся и хотел ему услужить. Тут Ставрогин замечает, что его здесь знают хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве . При встрече со старцем узнает, что тот видел его четыре года назад в этом монастыре, случайно. Это факт Ставрогин отрицает.

Ставрогин к встрече со старцем Тихоном подготовился, собрав о нём разнообразные и противоположные сведения. Но и Тихон слышал о нём. Такое сообщение приводит к тому, что Ставрогин замечает, как по лицу его проходит иногда нервное содрогание, признак давнишнего нервного расслабления .

Ставрогин странно ведет себя в разговоре со старцем. Он то болтает без умолку, то долго молчит, переходит от одного разговора к другому, злится, смеётся. Такое поведение можно объяснить лишь тем, что его что-то тревожит. Как когда-то в Скворешниках, он ведёт себя как безумный. Вдруг Ставрогин признаётся, что не знает, зачем пришел к старцу. Но признание было произнесено брезгливо. Из чего можно судить, что решение прийти к старцу далось ему с трудом. Однако герой сразу же сознаётся, что его беспокоят галлюцинации, в которых он видит и чувствует существо: насмешливое и разумное, в разных лицах и в разных характерах, но оно одно и то же, а я всегда злюсь.... . Признание Ставрогин сразу же отверг, посчитав это вздором и оправдываясь, что это он сам просто в разных обличиях, а не настоящий бес.

Тем не менее для Ставрогина важно услышать мнение старца о бесах. Ему хочется знать, верит ли он в них. И, получив положительный ответ, усмехается. Ставрогину важно также знать ответ на вопрос: Можно ль веровать в беса, не веруя совсем в бога?. И на это старец отвечает положительно. Ибо по его мнению: атеизм почетнее светского равнодушия. Ставрогин старается показать, что вера ему чужда, хотя сам пришел к старцу за прощением.

Совершённый им грех был подробно записан на бумаге. Он принес их для старца, чтобы тот прочитал не простые листки, а документ. Ставрогин описывает несколько лет своей жизни. Этот документ, который больше напоминал прокламации, и был предназначен для распространения. Сам Ставрогин говорит, что написал это для облегчения. А основной мыслью является страшная, непритворная потребность кары, потребность креста, всенародной казни. А между тем эта потребность креста всё-таки в человеке, неверующем в крест. Николай Ставрогин, как и Родион Раскольников, хочет понести публичное наказание за свой поступок. Но документ этот не простой, он написан бесом, овладевшим этим господином. С другой стороны, автор говорит, что мог бы и не писать этого, но он больной, который мечется в постели. И выход он видит в одном ‒ бросить вызов обществу. Таким образом, прокламация является своего рода вызовом.

9. Текст романа цитируется по изданию: Достоевский Ф.М. Бесы. ‒ М.: Эксмо, 2012. ‒ 704 с.

10. Глава У Тихона. // Достоевский Ф.М. Бесы // Электронный режим доступа:

11. Степун Ф.А. Бесы и большевистская революция // Русское зарубежье в год тысячелетия крещения Руси. ‒ М.: 1991. ‒ С. 365-376.

Гертфельдер Д. Безумие как феномен этического освобождения в романе Ф. Достоевского Бесы // Материалы международной научно-практической конференции Актуальные проблемы преподавания русского языка и литературы в финно-угорской аудитории. Сыктывкар, 2014. Принято в печать

Гертфельдер Д. Правда о русском народе и концепция русской революции в романе Ф. Достоевского Бесы // ALMANACH VIA EVRASIA.‒ 2014. №3. Сайт Софийского университета Св. Климента Охридского

Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу у комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович, по обычаю, раз навсегда заведённому, вошёл к нему ровно в половину десятого с утреннею чашкою кофею и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлён, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому. На осторожный спрос Алексея Егоровича: "Не будет ли каких приказаний?" - ничего не ответил. По улице шёл, смотря в землю, в глубокой задумчивости и лишь мгновениями подымая голову, вдруг выказывал иногда какое-то неопределённое, но сильное беспокойство. На одном перекрёстке, ещё недалеко от дому, ему пересекла дорогу толпа проходивших мужиков, человек в пятьдесят или более; они шли чинно, почти молча, в нарочном порядке. У лавочки, возле которой с минуту пришлось ему подождать, кто-то сказал, что это "шпигулинские рабочие". Он едва обратил на них внимание. Наконец около половины одиннадцатого дошёл он к вратам нашего Спасо-Ефимьевского Богородского монастыря, на краю города, у реки. Тут только он вдруг как бы что-то вспомнил, остановился, наскоро и тревожно пощупал что-то в своём боковом кармане и - усмехнулся. Войдя в ограду, он спросил у первого попавшегося ему служки: как пройти к проживавшему в монастыре на спокое архиерею Тихону. Служка принялся кланяться и тотчас же повёл его. У крылечка, в конце длинного двухэтажного монастырского корпуса, властно и проворно отбил его у служки повстречавшийся с ними толстый и седой монах и повёл его длинным узким коридором, тоже всё кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклоняться низко, а только дёргал часто и отрывисто головой) и всё приглашая пожаловать, хотя Ставрогин и без того шёл за ним. Монах всё предлагал какие-то вопросы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился всё почтительнее. Ставрогин заметил, что его здесь знают, хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве. Когда дошли до двери в самом конце коридора, монах отворил её как бы властною рукой, фамильярно осведомился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя "дорогого" посетителя: получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал. Николай Всеволодович вступил в небольшую комнату, и почти в ту же минуту в дверях соседней комнаты показался высокий и сухощавый человек, лет пятидесяти пяти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределённою улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом. Это и был тот самый Тихон, о котором Николай Всеволодович в первый раз услыхал от Шатова и о котором он, с тех пор, успел собрать кое-какие сведения.

Сведения были разнообразны и противуположны, но имели и нечто общее, именно то, что любившие и не любившие Тихона (а таковые были), все о нём как-то умалчивали - нелюбившие, вероятно, от пренебрежения, а приверженцы, и даже горячие, от какой-то скромности, что-то как будто хотели утаить о нём, какую-то его слабость, может быть юродство. Николай Всеволодович узнал, что он уже лет шесть как проживает в монастыре и что приходят к нему и из самого простого народа, и из знатнейших особ; что даже в отдалённом Петербурге есть у него горячие почитатели и преимущественно почитательницы. Зато услышал от одного осанистого нашего "клубного" старичка, и старичка богомольного, что "этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает". Прибавлю от себя, забегая вперёд, что последнее решительный вздор, а есть одна только закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам какие-то нервные судороги. Узнал тоже Николай Всеволодович, что проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или "по непростительной и несвойственной его сану рассеянности", не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения. Говорили, что отец архимандрит, человек суровый и строгий относительно своих настоятельских обязанностей и, сверх того, известный ученостию, даже питал к нему некоторое будто бы враждебное чувство и осуждал его (не в глаза, а косвенно) в небрежном житии и чуть ли не в ереси. Монастырская же братия тоже как будто относилась к больному святителю не то чтоб очень небрежно, а, так сказать, фамильярно. Две комнаты, составлявшие келью Тихона, были убраны тоже как-то странно. Рядом с дубоватою старинною мебелью с протёртой кожей стояли три-четыре изящные вещицы: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг, столики, этажерки - всё дарёное. Был дорогой бухарский ковёр, а рядом с ним и циновки. Были гравюры "светского" содержания и из времён мифологических, а тут же, в углу, большой киот с сиявшими золотом и серебром иконами, из которых одна древнейших времён, с мощами. Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, "а может быть, ещё и хуже".

После первых приветствий, произнесённых почему-то с явною обоюдною неловкостию, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провёл гостя в свой кабинет и усадил на диване, перед столом, а сам поместился подле в плетёных креслах. Николай Всеволодович всё ещё был в большой рассеянности от какого-то внутреннего подавлявшего его волнения. Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого; он думал и, конечно, не знал о чём. Его разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нём отвращение; он хотел встать и уйти, тем более что Тихон, по мнению его, был решительно пьян. Но тот вдруг поднял глаза и посмотрел на него таким твёрдым и полным мысли взглядом, а вместе с тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришёл, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины), и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

Вы меня знаете? - спросил он вдруг отрывисто, - рекомендовался я вам или нет, когда вошёл? Я так рассеян…

Может быть, забыли? - осторожно и не настаивая заметил Тихон.

Храм без купола…

(«Бесы» без главы «У Тихона»)

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни…

Анна Ахматова

Попытаемся представить себя читателями «Русского вестника» 1871 года. Именно здесь, с первого номера начали печататься «Бесы». Первое исполнение…

Весь год читатель держался в нарастающем напряжении. К одиннадцатому номеру оно достигло, казалось, предела. Две трети романа были позади. Чувствовалось уже дыхание трагического финала, но продолжали завязываться все новые и новые узлы и - все крепче.

В этом номере было две главы - 7-я («У наших») и 8-я («Иван-Царевич»). Предыдущая, 6-я, заканчивалась словами Петра Верховенского, брошенными перед тем, как войти к «нашим»: «Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу. Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь».

Встреча «У наших» заканчивается скандалом, вызванным Шатовым, которого сознательно спровоцировал на это Петр Верховенский. В следующей главе Ставрогин, похоже, навсегда разрывает с Петрушей («Я вам Шатова не уступлю»), даже бьет его в бешенстве и уходит. А тот - догоняет и трижды, шепотом, умоляет, упрашивает: «Помиримтесь, помиримтесь… Помиримтесь!» И вдруг - сбрасывает маску, перестает «сочинять физиономию». Он произносит свою дьявольски вдохновенную речь, рисуя картину, по сравнению с которой и без того страшные планы, только что провозглашенные «у наших», кажутся романтическими: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями - вот шигалевщина! <…> Мы провозгласим разрушение <…> почему, почему, опять-таки эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары, мы пустим легенды…».

А представьте себе, что все это - ночью. Представьте, что все это время Ставрогин, ускоряя шаг, идет по тротуару, а Петруша то семенит следом, то возле, то забегает вперед, по грязи, не обращая на нее внимания (Ставрогин все время - «наверху», Петруша - «внизу»). Они остановились всего два раза: первый, когда Петруша вдруг поцеловал - на ходу! - руку Ставрогина; второй, когда подошли к ставрогинскому дому. Представьте этот бешеный ритм движения, заданный Ставрогиным, и этот бешеный ритм речи, произносимой Петрушей (у Ставрогина лишь отдельные, короткие реплики)… Поразительная сцена. А главное, конечно, - о чем идет речь:

«- Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

– Ивана-Царевича.

– Кого-о?

– Ивана-Царевича; вас, вас! <…> Главное, легенду! Вы их победите, взгляните и победите. Новую правду несет и “скрывается”…». (Тайная циничная программа самозванства.)

Ставрогин - молчит.

Тогда Петруша сулит ему, пока суд да дело, устранить все текущие заботы (и Шатова уступить, и с Марьей Тимофеевной покончить, и Лизу привести)…

«- Ставрогин, наша Америка? - схватил в последний раз его за руку Верховенский.

– Зачем? - серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

– Охоты нет, так я и знал! - вскричал тот в порыве неистовой злобы. - Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий! <…> Помните же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице (опять «вверх»! - Ю.К. ).

– Ставрогин! - крикнул ему вслед (и «снизу»! - Ю.К. ) Верховенский, - даю вам день… ну два… ну три; больше трех не могу, а там - ваш ответ!»

Так кончается глава, на такой вот ноте.

Первая журнальная публикация романа «с продолжением» имеет свое огромное преимущество, свое особое обаяние, свою неповторимость. Ее можно сравнить с первым исполнением-слушанием гигантской многочастной симфонии. Читатель-слушатель настраивается на определенный ритм, вовлекается в него, живет в нем и как бы сам - своим ожиданием - взвинчивает его. Между писателем и читателем надолго, иногда на год-два, возникает какое-то особое поле, особая атмосфера, какое-то более непосредственное взаимодействие, чем в случае публикации книги. Это как нельзя лучше отвечало каким-то свойствам художественного дара Достоевского и даже свойствам всей его натуры. Тут и его почти неискоренимый «недостаток» (отдавать «листы» прямо со стола в типографию) оборачивался уникальным достоинством. И Достоевский прекрасно сознавал все это, дорожил этим и придавал первой журнальной публикации своих романов (ритму, порядку, даже паузам) значение чрезвычайное, значение некоего «действа», некоей «мистерии».

Закрыв одиннадцатый номер «Русского вестника» за 1871 год на словах: «а там - ваш ответ!», оставив Ставрогина подымающимся вверх по лестнице, а Петрушу - внизу, перед калиткой, - с каким нетерпением, с каким напряжением читатель ждал следующей главы…

Вышел двенадцатый номер - продолжения нет. Первый, второй, третий номера 1872 года - нет, нет и нет. Летом - нет. Нет целый год! Нет вплоть до одиннадцатого номера. Факт беспрецедентный. Уже одним этим первое исполнение «симфонии» было испорчено.

Лишь 14 ноября читатель получил наконец продолжение. Начиналось оно главой «Степана Трофимовича описали». Но он так и не узнал, что происходило в течение минувшего года, почему задержалась публикация; не узнал, что он получил в конце концов не совсем то, а точнее - совсем не то, что xотел дать ему Достоевский: следующей за «Иваном-Царевичем» главой должна была быть глава «У Тихона».

Начиналась она так: «Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович (слуга. - Ю.К. ), по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему в половине десятого с утренней чашкою кофе и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому…»

Ставрогин, как и обещал несколько дней назад Шатову, пошел к Тихону, пошел со своей «Исповедью»…

Но, повторяю, тогдашний читатель об этом так и не узнал: главу запретили. А в романе обещание Ставрогина сходить к Тихону так и осталось обещанием…

Первое исполнение «Бесов» было испорчено не только задержкой, но, главное, запретом.

«Не клубничное, а потрясающее впечатление…»

«Целомудрие» Каткова, «нецеломудрие» Достоевского, «нецеломудрие» спорной главы - такова, считается обычно, причина запрета. Каткова энергично поддержал Победоносцев, будущий обер-прокурор Святейшего синода (их доводы убедили Н. Страхова и А. Майкова).

Но, оказывается, сам довод насчет «нецеломудрия» был не чем иным, как реваншем Каткова за то поражение, которое потерпел он в борьбе с Пушкиным и Достоевским еще в 1861 году, когда выступил против пушкинских «Египетских ночей» на точно тех же самых основаниях , на которых спустя десять лет запретил главу «У Тихона». Катков обвинил Пушкина во «фрагментарности» (тоже «эстет»!) и «эротизме» (там, мол, изображаются «последние выражения страсти»), Достоевский, будто предвидя будущие обвинения в свой адрес , так отвечал Каткову:

«Уж не приравниваете ли вы “Египетские ночи” к сочинениям маркиза де Сада? <…> Мы положительно уверены теперь, под этим “последним выражением” вы разумеете что-то маркиз-де-садовское и клубничное. Но ведь это не то, совсем не то. Это, значит, самому потерять настоящий, чистый взгляд на дело. Это последнее выражение , о котором вы так часто толкуете, по-вашему действительно может быть соблазнительно, по-нашему же, в нем представляется только извращение природы человеческой, дошедшее до таких ужасных размеров и представленное с такой точки зрения поэтом (а точка зрения-то и главное), что производит вовсе не клубничное, а потрясающее впечатление» (19; 135).

«Да, дурно понимаем мы искусство. Не научил нас этому и Пушкин, сам пострадавший и погибший в нашем обществе, кажется, преимущественно за то, что был поэтом вполне и до конца» (19; 138). «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса» (20; 137).

Да ведь привези Венеру Милосскую, пишет Достоевский, два века назад в Москву, впечатление ее на массу было бы самое грубое, может быть, соблазнительное: «…надо быть высоко очищенным, нравственно и правильно развитым, чтобы взирать на эту божественную красоту, не смущаясь. Целомудренность образа не спасет от грубой и даже, может быть, грязной мысли. Нет, эти образы производят высокое, божественное впечатление искусства. Тут действительность преобразилась, пройдя через искусство , пройдя через огонь чистого, целомудренного вдохновения и через художественную мысль поэта. Это тайна искусства, и о ней знает всякий художник. На неприготовленную же, неразвитую натуру или на грубо-развратную даже и искусство не оказало бы всего своего действия. Чем развитее, чем лучше душа человека, тем и впечатление искусства бывает в ней полнее и истиннее» (19; 134).

И еще раз прямо о «Египетских ночах»: «…вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: Искупитель <…> И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!» (19; 137).

Оценка «Египетских ночей» Достоевским оказалась (невольно) и великолепно точной самооценкой главы «У Тихона». Пушкин поставил вопрос: возможно ли переделать «египетский анекдот» - на «нынешние нравы»? Достоевский и ответил! Достоевский и реализовал гениальную эту возможность, усмотрев в пушкинских словах задание, завет для себя. Перечитаем «Египетские ночи». Перечитаем хотя бы сон Ставрогина (картина рая и - Матреша с кулачком). Перечитаем и вспомним слова Достоевского о «Египетских ночах»: «Тут все составляет один аккорд: каждый удар кисти, каждый звук, даже ритм, напев стиха - приноровлено к цельности впечатления» (19; 133). Не относятся ли они, эти слова, и к картинам самого Достоевского, чье прозаическое слово соединяет здесь воедино силу и поэзии, и живописи, и музыки? Клеопатра - гиена. Ставрогин - тигр. Оба уже лизнули крови. И оба, несмотря ни на какие вспышки «возрождения», зверьми и останутся. И вместо покаяния будут преступать и преступать, ведомые пресыщением и скукой и платя за каждый час, за каждое мгновение своей «фантазии» жизнями других…

Могли они оба, Катков и Достоевский, позабыть об этом столкновении, о споре вокруг «Египетских ночей»? Статья Достоевского о «Египетских ночах» так и называлась - Ответ «Русскому вестнику» . Достоевский совершенно сознательно, мужественно и тонко продолжил прежнюю борьбу на страницах… «Русского вестника»! О запрещенной главе я сейчас не говорю. Но вот в самом начале «Бесов» читаем стихи:


Век и Век и Лев Камбек,
Лев Камбек и Век и Век…

Для нас сегодня это непонятная деталь. А тогдашние читатели превосходно знали, что это пародия Достоевского (1862 года), пародия, как раз и связанная со всей этой историей: журнал «Век» (редактор - Лев Камбек) и выступил против Пушкина, против «Египетских ночей», и был поддержан Катковым.

Несомненно: будь воля Каткова, и «Египетские ночи» Пушкина никогда бы не увидели света. Он запретил бы их, как запретил главу «У Тихона».

Через двадцать лет после столкновения с Катковым из-за «Египетских ночей», через десять лет после точно такого же столкновения с ним из-за «Исповеди» Ставрогина Достоевский в своей Речи о Пушкине скажет: «А вот и древний мир, вот “Египетские ночи”, вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фанатическими зверствами, сладострастием насекомых…» (26; 146). Нет, не только о «древнем мире» говорил он здесь. Каждое слово его жгло и мир современный, каждое относилось и к Ставрогину: Ставрогин - это и есть образ вековой преступности «барства» перед Россией, перед матерью, образ предельного социально-духовного растления, но это и высший художественный суд над этой преступностью, над этим растлением. Мог ли Катков, читая эти слова Достоевского, не вспомнить о прежних конфликтах? И не потому ли еще, публикуя Речь Достоевского, он за глаза ее хулил?

Но вернемся к доводу о «нецеломудрии». Я полистал «Русский вестник» за несколько лет: масса великосветских «амуров», пошлейших скабрезностей - игриво, весело и, конечно, без какой бы то ни было социально-духовной подоплеки. Почитал тогдашнюю печать. Ее не могли не читать Катков и Победоносцев, а потому не могли не знать, например, что на Петербургской стороне, в Бармалеевой улице находился «Дом милосердия» (о нем и без всякой печати все и всё знали в Петербурге). А в доме этом содержались «падшие» женщины, и было там специальное отделение для несовершеннолетних (от 9 до 15 лет), и в отделении этом в 1871 году находилось 42 девочки, и у каждой была своя история, и многие из этих историй - ничуть не лучше Матрешиной… А тут вдруг «Исповедь» им обедню испортила.

Да и все ли было сказано Достоевскому? Мог ли восхитить Каткова и Победоносцева величавый образ отца Тихона, ориентированный (вполне сознательно) на пушкинского Пимена? Уж вряд ли они пропустили, например, такой штрих: отец архимандрит осуждал Тихона «в небрежном житии и чуть ли не в ереси». А разве это для них не ересь, такие слова Тихона: «Полный атеизм почтеннее светского равнодушия»? Об этом «про себя», «между своими» можно поговорить, но на людях?! Зачем было позволять искушать «малых сих», то есть читателей? В запрещенной главе была такая концентрация самых больных вопросов, такое обострение их, что все официальное мировоззрение по швам трещало, - поэтому она и была запрещена. Не слишком ли наивно представлять таких прожженных идеологов и политиков, как Катков и Победоносцев, смирненькими блюстителями «целомудрия», и все? Им выгодно было свести к этому весь вопрос, тогда как дело состояло в глубоком мировоззренческом антагонизме их с Достоевским, Пушкиным, с искусством вообще. Да при этом они еще, как давно замечено, шантажировали Достоевского тем, что «публика», мол, может приписать грех Ставрогина самому писателю.

Глава «У Тихона» была снята Катковым в готовой корректуре в декабре 1871 года. Достоевский едет в Москву (там - редакция «Русского вестника»).

2 января 1872 года: «Вчера оставил только визитные карточки Каткову и его супруге; сегодня же, несмотря на то, что Катков ужасно занят и, главное, что и без меня бездна людей поминутно мешают ему своими посещениями, - отправился в час к Каткову, говорить о деле. Едва добился: в приемной уже трое кроме меня ждали аудиенции. Наконец я вошел и прямо изложил просьбу о деньгах и сведении старых счетов. Он обещал дать мне окончательный ответ послезавтра (4-го числа). Итак, только 4-го получу ответ» (29, I; 222).

Задержка главы (а с ней и всей следующей части) прежде всего осложняет и без того сложные денежные расчеты. Серьезной опасности главе (и роману в целом) Достоевский, по-видимому, еще не видит.

4 февраля : «Вторая часть моих забот был роман (первая деньги. - Ю.К. ). Правда, возясь с кредиторами, и писать ничего не мог; по крайней мере, выехав из Москвы, я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, все-таки будет не Бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие. И вот в то время, когда я ездил по кредиторам, я выдумал, большею частью сидя на извозчиках, четыре плана и почти три недели мучился, который взять. Кончил тем, что все забраковал и выдумал перемену, чтоб удовлетворить целомудрие редакции. И в этом смысле пошлю им ultimatum. Если не согласятся, то уж и не знаю, как сделать» (29, I; 226).

Ultimatum - отвергнут. Но и Достоевский никаких принципиальных уступок не делает. Готов возобновить публикацию романа с апреля, но лучше - с августа.

Конец марта - начало апреля . Н.А. Любимову, редактору-исполнителю «Русского вестника»: «Без глупой похвальбы скажу: публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем и писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, напомнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начнется зимний сезон, в котором роман мой будет первою новостью, хотя и очень ветхою» (29, I; 231–232)

Он все еще заботится о первом исполнении романа, о том, как сделать так, чтобы у читателей-слушателей вновь вспыхнул к нему интерес. Он уверен, что это ему удастся, и уверенность эта больше всего связана с главой «У Тихона». Он уговаривает, почти умоляет Любимова, противореча себе:

«Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1-я „У Тихона“, 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Все очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела, это целый социальный тип в моем убеждении, наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всеми родными и, главное, веру, развратного из тоски, но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянусь, что оно существует в действительности» (29, I; 232).

«Все очень скабрезное выкинуто…» - Ничего «скабрезного» и не было.

«Главное сокращено…» - Ср.: «Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела…»

19 июля . Н.А. Любимову: «В весьма в большом беспокойстве о том, начнется ли печатание в июльском номере? Иначе не пойму, какие намерения редакции насчет этой третьей части.

Нахожусь тоже в недоумении, доходят ли мои письма в редакцию (и посылки романа)?» (29, I; 251).

22 сентября . Достоевский собирается ехать в Москву - решать вопрос о спорной главе. Просит родственницу разузнать: «Когда ждут в Москву Михаила Никифоровича? Простите, что так досаждаю, но мне ужасно нужно. <…> В случае Вашего ответа, что ждут, например, недели через две, и я, хоть и опоздаю приездом, но приеду в Москву не ранее как через две недели. Если же не приедет долго, то, нечего делать, придется сию минуту отправляться в Москву и объясняться с одним Любимовым (который, впрочем, уже уведомил меня 1-го августа, что без Каткова не может ни на что решиться)» (20, I; 253).

9 октября (уже из Москвы): «С Любимовым по виду все улажено, печатать в ноябре и декабре, но удивились и морщатся, что еще не кончено. Кроме того, сомневается (так как мы без Каткова) насчет цензуры. Катков, впрочем, уже возвращается: он в Крыму и воротится в конце этого месяца. Хотят книжки выпускать ноябрьскую 10 ноября, а декабрьскую 1-го декабря, - то есть я должен чуть не в три недели все кончить. Ужас как придется в Петербурге работать» (29, I; 254).

Наступают решающие дни.

24 октября . Это последняя дата в записных книжках к «Бесам» (11; 302). Судя по ним, надежда отнюдь не потеряна: остались следы живой работы над сценой Ставрогин - Тихон (11; 305–308). Возможно, эта работа велась и несколькими днями позже 24 октября (поскольку для одного дня здесь слишком много исписано страниц).

Катков вернулся в конце октября - начале ноября.

В какой день, в какой час все решилось? Как? Мы не знаем.

Но день этот слишком многое предопределил в судьбе романа, и не только романа.

Знаем только, что Достоевский предпринимает последнюю отчаянную попытку спасти главу - хотя бы для будущего.

После известных нам по каноническому тексту последних строк он предлагает добавить еще всего только две-три строчки. Если б они были приняты, это выглядело бы так (курсив мой):

«После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки [но никому не изве<стные>]. Я очень ищу их. [Может быть, и найду, и если возможно будет].

Finis» (12; 108).

Сколько скрыто за этими строчками и сколько они обещали! След титанического труда. Последняя надежда.

«Я очень ищу их» - читай: «Я не отрекся. Я пока принужден. Я очень хочу восстановить главу. Но мне не дают…»

И - не дали. Катков предъявил свой ultimatum, и строчки эти были выкинуты. Он-то знал, что вырастет из этих зерен.

Вместо публикации главы Достоевский должен был наскоро привести последнюю часть романа в соответствие с ее, главы, отсутствием, а писалась-то она - в прямо противоположном соответствии.

Прибавьте сюда еще слишком хорошо известную (чисто денежную) зависимость Достоевского от Каткова. У кого возникнет хоть малейшее сомнение в том, что, будь он в этом отношении так же независим, как Толстой, он бы и буквы не ycтупил Каткову? Но… Каткову не понравилась глава Достоевского - и он ее снял. А Толстому не понравился Катков - и он от него ушел, перестал у него печататься (так было с последней частью «Анны Карениной»). У него и мысли не было, чтобы кто-то посмел им командовать: «Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю» (21–22 мая 1877 года, Н. Страхову). Тут и графское взыграло: Катков недоволен мной?! Так это же все равно что мой форейтор мной недоволен… Тем больнее читать письма Достоевского Каткову - оправдания с задержкой, просьбы дать деньги вперед. Деньги… А ведь Катков платил Толстому за лист вдвое-втрое больше, чем Достоевскому, и последний знал об этом…

До сих пор слышишь частый вопрос: но ведь были же у Достоевского отдельные прижизненные издания «Бесов», - почему же туда не вошла глава? Множественное число здесь не годится. При жизни его было всего одно-единственное отдельное издание (тиражом три тысячи экземпляров). И оно было почти тем же самым, что и журнальное, и фактически не могло быть иным. Более того: кое в чем оно было смягчено по требованию цензуры. Оно и набиралось почти параллельно с журнальным. И набор его тоже был остановлен до конца 1872 года (пока решался вопрос о главе). И отдельный том «Бесов» вышел в 20-х числах января 1873 года, то есть спустя всего несколько недель после завершения журнальной публикации. К тому же Достоевский, едва закончив ее, приступил к работе в «Гражданине» (еженедельник!). Он был утвержден редактором 20 декабря, а все хлопоты, связанные с этим, начались и того раньше, и они отнимали массу времени и сил. В конце декабря он уже отправил первую рукопись для еженедельника в типографию. Две корректуры книги вычитывала Анна Григорьевна, и только третью, авторскую, сумел вычитать сам Достоевский. Произведите простой расчет времени, учтите сложившийся переплет обстоятельств - и убедитесь в полной - даже физической - невозможности что-либо сделать для восстановления главы. Ни часа, ни щели просвета не было. А цензура? А Катков и Победоносцев с их связями? Да и никак не мог Достоевский рвать с обоими в этот момент (а ведь публикация главы означала бы такой разрыв). Победоносцев, например, помог ему сделаться редактором «Гражданина». И Катков - помог. А в результате - полная унизительная безвыходность в защите самого дорогого (в то время), самого выстраданного труда своего.

Был только запрет. Только безвыходность. Никакого отречения не было. И ни о каких благодарностях Достоевского Каткову, кажется, неизвестно.

А еще была глубоко скрытая боль.

«Если возможно будет…»

В 1871–1872 годах читатель «Бесов» обошелся без главы «У Тихона», не подозревая о ее существовании.

В 1905 году Анна Григорьевна публикует отрывок оттуда.

В 1922-м глава под названием «Исповедь Ставрогина» появляется в крайне малотиражных специальных изданиях.

В 1926-м она включается в Приложение к «Бесам» из Полного собрания художественных произведений Ф.М. Достоевского в 13 томах (т. 7).

В 20-х годах о ней публикуется довольно много исследований.

В 1935-м - неудача эксперимента Л. Гроссмана (включить главу «У Тихона» в корпус романа) и победа «эксперимента» Д. Заславского (запрет «Бесов») - на 22 года.

В 1957-м - в Примечаниях к «Бесам» (том 7-й 10-томного издания, с. 730) заявляется об отказе самого Достоевского от этой главы (?!).

В 1974 году «Бесы» выходят в 10-м томе Полного - 30-томного - собрания сочинений Ф.М. Достоевского без нее.

В том же году, в 11-м томе, она публикуется в наиболее адекватном пока виде. Вариант ее - в 12-м томе (1975).

В 1984-м «Бесы» снова появляются без этой главы (в 12-томном издании Библиотеки «Огонька»).

Ни разу за 115 лет глава не вошла в текст романа.

Еще и еще раз зададимся вопросом: почему? почему тот злосчастный 1872 год продлился больше века? почему и сегодня (здесь) побеждает Катков?

Если не обманывать себя, то нет тут никакого другого ответа, кроме: да именно потому, что он победил тогда. Просто потому, что Катков запретил главу - вопреки воле Достоевского. Вот и все.

Не будь воли Каткова, все было бы по воле Достоевского.

Мы до сих пор расплачиваемся за преступление Каткова перед нашей культурой и не отдаем себе в этом отчета, обманываем себя.

Мы сетуем на судьбу, на случайность, на историю, мы поругиваем Каткова, но до сих пор издаем и читаем гениальный роман - искалеченным, читаем Достоевского не по Достоевскому, а по Каткову. Мы успокаиваем себя тем, что Достоевский все-таки выпустил роман без главы «У Тихона», забывая, что это было не отречение, а запрет, с которым он вынужден был смириться. Мы забываем или не знаем о тех муках, которые он при этом пережил. И мы постепенно привыкли к этому как к норме, и нас уже не потрясает, что эта «норма» родилась из преступления и узаконила его. Мы с этим - примирились. А когда возникает вопрос, не восстановить ли главу в тексте романа, не восстановить ли хотя бы «в порядке эксперимента», мы охотнее ищем «академические» аргументы против, чем живые доводы - за.

Но ведь нет сейчас воли Каткова.

Но ведь осталась глава (пусть немного поврежденная), и мы знаем, читаем ее.

И мы знаем волю Достоевского, столь чудовищно попранную.

Так что же нам делать?

По-моему, одно-единственное - просто осуществить эту волю: публиковать «Бесы» вместе с главой «У Тихона», под одной обложкой, публиковать в основном корпусе, после главы «Иван-Царевич», или уж, во всяком случае (пока), в приложении, тут же, при романе, публиковать - с соответствующим комментарием. Это будет и научно, и справедливо.

Другой вопрос - о текстологических трудностях восстановления наиболее оптимального варианта главы (см. об этом в Примечаниях к «Бесам»: 12; 236–246). Далеко не все они еще преодолены, а может быть, и не все (пока?) преодолимы. Но когда авторы примечаний пишут: «Поэтому в настоящее время мы не имеем возможности включить главу в текст романа» (12; 246), - мне кажется, они недооценивают прежде всего свой собственный, уже огромный, труд. На самом деле такая возможность есть, и они сами начали ее осуществлять. Ведь пишут же они: «Глава мыслилась Достоевским как идейный и композиционный центр романа» (12; 239). Так где же лучше быть этому центру, в романе или за романом, если он - есть, есть не в мечте, а в своей художественной плоти? Ведь цитируют же они отчаянные строчки, в которых слышен голос все еще не сдающегося Достоевского: «После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки, но никому не известные. Я очень ищу их. Может быть, и найду и, если возможно будет…» Но ведь действительно - «оказались», действительно - нашлись. Так почему же невозможно?

Глава «У Тихона» опубликована в 11-м томе Полного собрания сочинений Ф.М. Достоевского. Опубликована таким же огромным тиражом, что и сам роман в десятом томе: 200 тысяч! Пусть это еще не оптимальное решение, но самое-то важное достигнуто: глава не искажает суть замысла Достоевского, доносит его до читателей, которые читают ее и все равно - мысленно - включают в роман.

Для А. Долинина, Л. Гроссмана, М. Бахтина, великих знатоков Достоевского, вообще и вопроса о включении в роман главы «У Тихона» не было, они и не читали, не представляли «Бесов» иначе как с этой главой, на отведенном ей - центральном - месте. А теперь и сотни тысяч читателей включают ее в роман. Это же факт, и факт решающий. Стало быть, реально-то вопрос о включении уже решен . Уже и в данном виде глава начинает прекрасно работать. Но все-таки - как ее включает в роман обычный читатель? Далеко не всегда квалифицированно, чаще - не туда, кособоко. Он читает роман, потом - отдельно - главу, не представляя, как правило, всю точность, глубину, красоту замысла Достоевского. Так почему же ему не помочь? Зачем усложнять ему работу, и без того очень трудную? Почему не сделать следующий шаг?

Мы знаем историю запрета главы (хотя, наверное, в этой истории откроются еще со временем не менее драматические страницы). Нам выпало невероятное счастье - сохранились, не сгорели, не затерялись ее варианты (а может, найдутся и новые материалы). Вот если бы пропали, беда была бы непоправимой. Так в чем же дело?

Может быть, мешает, завораживает сама длина времени? Больше века прошло. Все отдалилось. Да и в самом деле, этот век словно засыпал зияющую брешь, притупил боль от катковских «художеств». Ну так вообразим, что все это происходит сегодня, сейчас, прямо на наших глазах. О, как бы мы возмущались! Как мечтали бы «вживить» отрезанное.

Еще вообразим: а если бы все было так (годовая борьба на наших глазах), но вдруг - в самый последний момент - нет Каткова (но нет и Достоевского), а решать - нам самим и при наличном материале? И если бы нам вдруг сказали: публикуйте согласно воле Достоевского. Какая страшная и счастливая ответственность. Неужели бы мы отреклись от нее? Неужели бы сказали: нет, пусть все идет так, как шло, без главы, а уж потом когда-нибудь мы опубликуем и ее? Да уверен: мысль бы такая не шевельнулась. Невозможное бы сделали, чтобы вышло по Достоевскому, а не по Каткову.

Короче: потери от включения в роман главы «У Тихона» минимальны (по правде говоря, я их почти не вижу), приобретения - максимальны.

Так не стоит ли ради такого дела - удвоить, утроить усилия, чтобы преодолеть эти самые текстологические трудности (а в главном они уже преодолены), чтобы издать наконец «Бесы» не по Каткову, а по Достоевскому, по его полной воле? Это же и будет актом восстановления справедливости, истины, красоты. А она прекрасна, эта глава. И «Бесы» без нее - это же все равно что «Братья Карамазовы» без «Великого инквизитора», «Гамлет» без монолога «Быть или не быть…», это все равно что Шестая симфония Чайковского без финальной части или римский собор Святого Петра без своего центрального купола.

В самом деле: какие же муки испытал Достоевский, когда ему запретили такое. Об этом можно только догадываться, но и догадываться об этом - больно. Еще раз вспомним портрет Достоевского работы Перова. Вспомним: май 1872 года. Перед нами не просто Достоевский в момент работы над «Бесами», не только художник, борющийся с бесовщиной и одолевающий ее, перед нами художник, которому реальные бесы только что запретили любимую главу, но он еще не оставил надежды отстоять ее, собирается для новой схватки с ними, он еще не знает, что произойдет в конце октября, когда Катков вернется из Крыма, и никому вообще еще не известно, что произойдет с этой главой (и с романом) в 1935 году…

Однажды я читал Ахматову, и вдруг:


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни…

Но это же прямо о нашей главе!

Лучшего эпиграфа ко всей истории этой несчастной и великой Главы, лучшего образа ее трагической судьбы, мне кажется, нельзя и найти.

Ахматова написала это в 1940 году, в том самом, которым датирован конец «Реквиема», и в стихотворении этом есть «реквиемный» мотив, но он - о другом, не о «Бесах», не о Достоевском:


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын…

Да, это о другом. Но не совсем. Ведь почему-то именно в том же сороковом году она вспомнила вдруг именно о Достоевском, и вспомнила так, как будто переселилась в его время. Почему?


Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады


В Гороховой, у Знаменья, под Смольным,
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: «Henriette», «Basile», «Andre»
И пышные гроба: «Шумилов-старший»…

В кабаке Раскольников встречает Мармеладова, которого раздавит потом пролетка.

Смешной человек: «Я поднялся в мой пятый этаж».

И не из шумиловских ли гробов доносится: «Бобок, бобок, бобок!..»


Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется, годов.
Особенно зимой, перед рассветом
Иль в сумерки - тогда за воротами
Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут - Некрасов
И Салтыков… Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон там черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше не заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать…).

А в Старую Руссу Достоевский приехал сразу же после сеансов Перова, приехал, чтобы мучиться над «Исповедью».

Там написан «Подросток».

И там, в «развалинах стариннейшей зеленой беседки, почерневшей и покривившейся, с решетчатыми стенками, но с крытым верхом», - именно там (в трех главах «Исповеди горячего сердца») Алеша Карамазов слушает брата Митеньку: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. <…> Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей…»

И там же Митенька несет свою страшную ночную вахту под окнами «злодея».

А в Оптиной Достоевский был с Вл. Соловьевым 26 и 27 июня 1877 года, и ему тоже больше там не бывать…

Но как же, однако, Ахматова умела жить сразу во всех временах, и во всех - как в своем.


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни…

Мы - знаем, и знаем слишком, слишком хорошо. А потому вернемся к главе - я убежден: восстановление ее - дело не только да и не столько «академическое», тут дело высокого принципа, о «тоске по идеалу» тут речь. Должна, должна быть восстановлена справедливость. И это восстановление - маленькая живая частичка восстановления всей справедливости, а вся справедливость и состоит из бесконечных живых частичек, будь то строчки, стихи, романы, картины, соборы, будь то мысли люди, имена.

«Может быть, и найду, и, если возможно будет…» Уже не только возможно, но и необходимо, но и неизбежно.

Глава «У Тихона» - как она есть и сейчас - это же все равно что купол собора, расписанный гениальными фресками, пусть поцарапанными, с выщербленными местами, с отбитыми кусками. И уже произошло самое, самое главное: доступ к нему - открыт. Благодарение тем, кто это сделал. Но ведь ему-то самому лучше вернуться туда, в собор, где он родился и откуда его выдрали с мясом. И собору его так не хватает. Они уже больше ста лет друг друга не видели. И мы их вместе еще не видели.

Есть ли еще история, подобная этой?

Но не будем сомневаться: вопрос о восстановлении главы - это вопрос только времени.

Признаться, когда я прочел это письмо, душу охватила некая оторопь: черным по белому было написано, что «более 200 писателей со всего мира призвали власти России отменить законы о и ».

Но еще более поразился, узнав, что среди этих писателей аж 27 Нобелевских лауреатов.

Вот это да!

Значит, весь писательский мир «шагает в ногу» (вместе с некоторыми из российских писателей, тоже подписавшимися под этим письмом) а мы, русские, поддержавшие эти законы, в том числе и писатели, безнадежно отстали и никак не можем понять, что значит быть свободным человеком и что такое свобода творчества.

Когда стал размышлять, посмотрел имена Нобелевских лауреатов из «подписантов», стала несколько яснее позиция писателей, потому что вспомнились некоторые их произведения. Потом вспомнилась и позиция Нобелевского комитета, выдающего премии, особенно в последние годы, не то чтобы странно, но лучше сказать, к удивлению читательской публики. Впрочем, если вспомнить Салтыкова-Щедрина, который писал, что «правительство всегда должно держать народ в удивлении», я несколько успокоился, соотнеся это высказывание нашего великого сатирика с сегодняшним Нобелевским комитетом.

И все же ночью ворочался с боку на бок, не мог заснуть.

И вспомнил девочку Матрешу из романа «Бесы» и ту главу «У Тихона», которая не публиковалась почти сто лет.

Здесь необходимо сделать пояснение обо всем, что связано с этой главой из великого романа, — о чем мне вспомнилось ночью и что я утром записал, уточнив детали.

Про Матрешу я узнал уже зрелым человеком, когда в солидном томе «Литературного наследства» (Издание Института мировой литературы им. Горького) прочел впервые опубликованную главу «У Тихона» из романа «Бесы» Федора Михайловича Достоевского.

В 1872 году Михаил Никифорович Катков, редактор журнала «Русский вестник», где публиковался роман, решительно настоял на том, чтобы эта глава была вычеркнута из текста романа. Аргументация авторитетного литературного критика и публициста была столь категорична, что даже умевший блистательно вести полемику Федор Михайлович был вынужден сдаться.

Катков говорил писателю, что все в этой главе безнравственно, описаны мерзкие поступки и выносить их на свет Божий ни в коем случае нельзя, пусть даже герой признается в том, что он поступил как негодяй.

Проходит почти сто лет, и глава о девочке Матреше наконец-то предстала перед читателями — да и то лишь перед теми, кто всерьез изучал творчество великого русского писателя.

Я в то время, в семидесятые годы прошлого века, решился написать повесть о последних днях жизни Федора Михайловича. Потому что узнал поразительную подробность жизни и смерти писателя: оказывается, в ночь с 26 на 27 января 1881 года, когда у него горлом пошла кровь, в соседней квартире, за стеной кабинета, где работал именно по ночам Федор Михайлович, была устроена засада и арестован некто Александр Баранников, один из руководителей «Народной воли» — организации, которая готовила покушение на императора Александра Второго. Федор Михайлович не мог не слышать, как «брали» Баранникова и его друзей: ночью все звуки во сто крат громче. Значит, кровь пошла горлом не столько потому, что он доставал из-под этажерки упавшую ручку, как написала в «Воспоминаниях» его жена Анна Григорьевна, а скорее потому, что он знал красавца-революционера, с которым не раз сталкивался на лестнице дома или во дворе, около него. Поразительно, но по этой же лестнице поднимался в квартиру к Федору Михайловичу и обер-прокурор Священного Синода Константин Петрович Победоносцев, жизнь посвятивший именно борьбе с такими людьми, как Баранников и ему подобные.

Изучая подробности и обстоятельства малоизвестного даже литературоведам факта, который так ярко проливал свет на жизнь любимого писателя, в квартиру которого буквально ломилась страшная правда действительности, я узнал, что Баранников был молод, красив, умен — ну прямо Ставрогин из романа «Бесы»! (Об этом и написал в повести «Я жажду»).

И вот я прочел в очередном томе фундаментального «Литературного наследства», предназначенного в основном для специалистов, изучающих литературу, главу «У Тихона» — ту самую, исключенную Катковым, которая, по сути, является краеугольным камнем, объясняющим и замысел романа «Бесы», и главную подробность характера центрального персонажа романа — Ставрогина.

Впечатление от прочитанного было такое, что я, потрясенный, чувствовал себя так, как будто только что сам побывал в той комнате, где произошло страшное событие. Будто я воочию увидел, как к человеку по фамилии Ставрогин, наделенному не только изумительной по красоте внешностью, физической силой, но и умом и талантами, но одновременно столь же впечатляющими пороками, вышла навстречу девочка лет двенадцати — четырнадцати. До того она лежала на кровати в лихорадке, исхудавшая, с розовыми пятнами на щеках, с заострившимся носом, догорающая, как тонкая церковная свечка.

И вот она встала с кровати, подошла к распахнутой двери в комнату, которую нанимал ее мучитель, уже несколько дней наблюдавший, как умирает его жертва.

«Она глядела на меня молча. В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал ее близко, действительно очень похудела. Лицо ее как бы высохло, и голова, наверно, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством, как мне показалось сначала. Я сидел в углу дивана, смотрел на нее и не трогался. И тут вдруг опять я почувствовал ненависть. Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше я не мог его вынести: я встал и подвинулся к ней. На ее лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она всё махала на меня своим кулачонком с угрозой и всё кивала, укоряя».

Так пишет как бы не сам Достоевский, а Николай Ставрогин в исповедальных листках, с которыми он приходит к старцу Тихону. Этот прием «отстранения», дающий возможность говорить от лица самого персонажа, а вроде бы не писателя, используется Достоевским для того, чтобы читатель сам присутствовал при событии, которое он описывает.

По крайней мере, именно так со мной и произошло.

Увидел я, как ради забавы или иного чувства, когда «человеку все позволено, если Бога нет», Ставрогин зашел в комнату, где Матреша была одна. Как подошел к ней, начал ласкать, как бы играть, преодолел испуг девочки и совратил ее.

После случившегося Ставрогин испытал нешуточный страх, понимая, что ему грозит каторга, если Матреша расскажет, что произошло. Но она молчит, заболевает, истаивает в лихорадке. А тут еще выручает Ставрогина пришедшая кстати гувернантка его любовницы. И с гувернанткой у него тоже амуры. И хотя она ему безразлична, все же «недурна», и потому Николай Всеволодович закрывает двери и тотчас забывает и о своих страхах, и о Матреше.

Многочисленные исследователи творчества Достоевского в один голос пишут о его удивительном умении проникнуть в психологию своих героев, дающем возможность создания глубоких и сложных характеров людей, которые населяют его произведения. Много пишут, в особенности в последнее время, о его пророчествах — особенно когда речь заходит о романе «Бесы».

Да, это действительно так: создание «пятерок», которые показаны в «Бесах», бессмысленные и жестокие убийства, кровью связывающие «подпольщиков», на полстолетия вперед предсказали результаты, которые декларировали «борцы за счастье народа». «Сто миллионов голов», которые не жалко, а даже необходимо снести ради «светлого будущего», как декларирует в романе некто Шигалев, действительно были снесены после октября 1917 года.

И , подобные Петруше Верховенскому, способные взбаламутить не только губернский город, как показано в романе, но и целые страны, тоже есть, тоже реальны, и их появление поразительно точно предсказано Достоевским.

Но со времен Михаила Никифоровича Каткова и по сей день как-то вскользь говорится о главном преступлении главного персонажа романа — а именно о том, что Ставрогин написал «в листках», с которыми пришел к старцу Тихону.

А между тем это и есть основная глава, тот фундамент, на котором и построен великий роман.

Что же хотел показать Достоевский, делая героем человека, у которого прекрасные черты лица вдруг превращаются в маску, а благородные порывы — в преступления? Уж не порождение ли сатаны явилось перед читателем?

Современники вынесли Федору Михайловичу чудовищный приговор: автор помешался, вошел в сумасшедший дом и не вышел оттуда. Персонажей он выдумал, таких на самом деле нет.

Как писатель он закончился, можно поставить на нем крест.

Современники наши пишут о «Бесах» как о романе гениальном, пророческом. В полном собрании сочинений опубликована наконец и глава «У Тихона».

Но опять происходит та же, что и раньше, «фигура умолчания» о Православии писателя, его пламенной вере, которая помогла ему, не страшась, броситься в страшную бездну. Броситься и не разбиться, а выйти победителем и когда писался роман, и теперь, когда каждый может прочесть главу «У Тихона» и увидеть худенький кулачок, которым умирающая девочка Матреша грозит своему убийце.

Да, написать такую главу под силу только гению, только православному человеку.

Таким гением оказался русский писатель Федор Михайлович Достоевский.

Но о каких же преступлениях, человеческих уродствах пишут сегодняшние Нобелевские лауреаты, «подписанты», призывающие отменить «драконовские законы», которые у нас приняты в последние полтора года?

Вот, к примеру, Эльфрида Елинек — австрийская романистка, драматург, поэт и литературный критик. Наиболее читаемые и экранизированные ее романы — «Пианистка» и «Любовницы». Главная героиня «Пианистки» наделена всеми мыслимыми и немыслимыми , какие, вероятно, писательница знает по «секспросвету», столь широко насаждаемому в благополучных европейских странах с младенческих лет.

Но в то же время героиня — тонкий знаток музыки, преподаватель консерватории. То есть автор нам доказывает, что порок неразрывно соединен с талантом, с музыкой в данном случае. Извращения не просто названы, даны «опосредованно», как у Достоевского. Нет, они подробно описаны, подробно воспроизведены и на экране в фильме режиссера Ханеке, за который он удостоен «Золотой пальмовой ветви» на кинофестивале в Каннах.

Во время демонстрации этого фильма в Каннах многие зрители и даже критики не выдерживали, выбегали из зала от приступа рвоты.

И роман, и фильм профессионально сделаны на высоком уровне. И тем ужаснее смысл и литературы, и кино, воспевающих порок, отчетливо говорящих, что от темного, ужасного человеку никуда не деться.

Выход один — пустить себе пулю в лоб, как это делает героиня «Пианистки».

Я потому остановился на этом произведении, что оно отчетливо показывает, в каком направлении сегодня движутся литература и искусство Европы, США, какие произведения удостаиваются высших наград некогда самыми авторитетными жюри и комитетами.

Изо всех сил поддерживается сексуальная извращенность, а нравственное падение выдается за норму, насаждается и ограждается законом.

Народ может протестовать, как во Франции, но все равно закон об однополых браках принят в этой стране. То есть самое отвратительное, гнусное мужеложество объявлено нормой.

«А что вы хотите, — вразумляют нас, — природа именно так создала некоторые личности, так не мешайте им жить, как они хотят».

Да, действительно бывают подобные отклонения. Но ведь таких людей общество избегало, даже изолировало. Да и они сами прятали свою извращенность, обуздывали свои страстишки, зная, что у нас в России, например, издревле этих людей называли презрительно — не буду произносить это слово вслух.

Сейчас же подавай им «парады» — они стали законодателями мод — то есть норм жизни.

Давно замечено, что романы Достоевского как бы вдруг становятся поразительно актуальными.

То юноша, мечтающий стать Ротшильдом, оказывается суперсовременным («Подросток»); то явится очередной Родя Раскольников, считающий, что убить старуху с деньгами очень даже правильно, ибо она «гнида», а он может и должен стать Наполеоном.

Но вот почему-то никто не говорит о новых Ставрогиных, о тех людях, которые сегодня для забавы своей растлевают и убивают детей.

В последние время, в прошлом году особенно, так часто стали говорить об извращенцах, которые подняли головы не только в «просвещенной Европе», но и у нас в стране, что мне невольно вспомнился Ставрогин, вспомнилась и Матреша и все, что связано с «Бесами».

Ибо Ставрогин, начавший как вдохновенный носитель национальных, революционных идей, покоривший ими тех, кто пошел за ним (это поразительные по художественной силе персонажи — Шатов, Кириллов), постепенно превращается не только в бездельника, прожигающего жизнь. Он бросается в авантюры (надо проверить силу воли!), которые возбуждают, щекочут нервы, дух захватывают — «вброс адреналина» — так говорят сегодня!

И банальное распутство прямо приводит в такую вот комнату, описанную в «Бесах», где с матерью живет девочка Матреша.

Нам усиленно втолковывают, в том числе и наши доморощенные либералы, что человек свободен, что у него есть право выбора: хочет, например, мужчина жить с мужчиной - это его право. Женщина хочет жить с женщиной — и это нормально. Хотят они зарегистрировать свои браки — не смейте им мешать, примем закон, разрешим им делать то, что они хотят.

«Права человека»!

Они превыше всего!

А то, что подобные отношения являются подлыми, преступными, — этого не смейте говорить, это ваша ретроградская мораль. И то, что Церковь на вашей стороне, — так потому, что и Церковь ретроградская, безнадежно отставшая от современной жизни.

В просвещенных и благополучных скандинавских странах, например, половое бессилие наступает у многих юношей в 17-18 лет — это стало почти закономерностью, в чем они вынуждены признаться даже уже открыто. Потому что так называемое «половое воспитание» начинается у них с младенчества. И получается, что от естественных половых отношений, в которых проявляется полнота любви, путь к извращениям, к насилию детей — очень короткое расстояние.

Сегодня пресса Соединенных Штатов, да и всего Запада, ошарашена письмом приемной дочери широко известного кинорежиссера Вуди Аллена. Девушка открыто заявила, что подвергалась сексуальному насилию со стороны приемного отца с детских лет. Теперь режиссер живет с другой приемной дочерью, на этот раз женившись на девушке, которая достигла совершеннолетия. Между тем кинорежиссеру скоро 80 лет.

А ведь Аллен номинирован на «Оскара» как раз в этом году. Я нисколько не удивлюсь, если киноакадемики Америки объявят Аллена победителем, а письмо приемной дочери объявят фальшивкой.

Привожу этот пример для того, чтобы мы поняли, кто «вразумляет» нас, учит «свободе», «цивилизованному» образу жизни.

Однако, по моему мнению, есть писатели, которые подписали письмо, не разобравшись, кто такие «Пуси», устроившие оргию в главном храме нашего Отечества и по заслугам получившие наказание. Вполне возможно, что они оказались одурачены той лавиной злобной дезинформации, которая появляется на страницах даже солидных западных изданий. Ну откуда нигерийскому писателю Воле Шойинка, например, знать о том, что извращенки, выдающие себя за артистов, богохульствовали, а не выступали с «акцией протеста», как пишет западная пресса? Скорее всего, просто прочел, что написано в СМИ теми авторами, что стоят «за свободу самовыражения», и подписал письмо, раз к нему обратились.

Но вот Салману Ружди, автору романа «Сатанинские стихи», Нобелевскому лауреату, хорошо известно, как поступают с теми, кто заходит в мечеть, даже громко говоря и не сняв обуви. Что же он поддерживает кривляк, бесчинствующих на амвоне в нашем главном храме?

«Драконовский», как они называют принятый Думой закон о защите чувств верующих, как раз и направлен против «ставрогинских» страстей.

Замечу, что повернулся к нам суперактуальностью роман Федора Михайловича» «Бесы» неожиданной гранью, которая засверкала, как лезвие бритвы.

И со всею силою вновь встал вопрос о том, надо ли литературе, искусству обращаться к столь острой проблематике.

Да, с моей точки зрения, надо — если у писателя, режиссера, актера есть сила трагического таланта, которую явил всему миру Федор Михайлович Достоевский.

Да, надо — если вера твоя крепка, если ты твердо веришь в силу и правду Христа.

Сердце писателя на всю жизнь было обожжено и не разорвалось именно благодаря вере Православной.

Потому он молился не только на каторге, не только в солдатчине.

К вере он был обращен с детства. Да, на какое-то время забывал Христа, но неизменно возвращался к Нему.

Не все, кто любит творчество Достоевского, знают, что он был потрясен одним страшным преступлением, свидетелем которого стал девяти лет от роду.

На его глазах умирала девочка, изнасилованная мерзавцем. Девочка истекала кровью, и отец Феди, врач, не смог спасти истерзанного ребенка.

Это впечатление на всю жизнь осталось в сердце писателя.

Может быть, поэтому он с такой бесстрашностью бросился описывать самое низкое падение Ставрогина, чтобы всему миру показать худенький кулачок девочки Матреши.

Думаю, что только вера помогла ему выдержать и то, что он описывал, и то, с каким мужеством пережил ругань и даже неприличную брань современников в адрес своего романа и себя — как гражданина и как писателя.

В последний год жизни Федор Михайлович отмечал в своих «Записных тетрадях»:

«Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицания, которое прошел я. Им ли меня учить!»

Он ссылается на свою главу о «Великом инквизиторе» в романе «Братья Карамазовы».

Да, сила его таланта, конечно же, держалась на силе веры.

И потому сквозь время, через просторы, океаны и горные хребты видят кулачок Матреши и в Америке, и в Европе, и в Азии — во всех странах, ибо его романы переведены почти на все языки.

Видят худенький кулачок , который грозит всем мерзавцам мира.

А Ставрогин, «гражданин швейцарского кантона Ури», повесится на чердаке своего именья именно потому, что кулачок Матреши оказался грозным, сильнее, казалось бы, непобедимой сатанинской силы.