Меню
Бесплатно
Главная  /  Стиль жизни  /  Критика о творчестве гоголя. Литературно-критическая деятельность аполлона григорьева Григорьев о гоголе критика

Критика о творчестве гоголя. Литературно-критическая деятельность аполлона григорьева Григорьев о гоголе критика

В творчестве великого русского писателя Н. В. Гоголя нашел отражение неприкрытый духовный бунт автора против отсутствия справедливости уклада того времени. Это вызвало немало споров, связанных с темами, идеями, освещенными в его сочинениях. Представители разных времен по-разному относятся к его деятельности.

Высказывая свое мнение о результатах творческой деятельности Н. В. Гоголя, В.Г. Белинский всегда заявлял о его величайших заслугах перед простым народом во всеуслышание. Критик агрессивно был настроен против его врагов, которые беспощадно старались найти в его творчестве изъяны. Признавая его поэтом «жизни действительной», он доказывал это указанием на изображение Н. В. Гоголем событий, героев, приближенных к реальности. Благодаря умению вызвать у читателя неподдельное любопытство, народный юмор, произведения навсегда запали в душу писателя.

Настоящий талант, по мнению критика в том, чтобы повседневность превратить в яркую сторону жизни за счет ситуаций, деталей и традиций, которые близки русскому народу.

Н. А. Котляревский видел серьезную проблему, кризис в творческой деятельности Н. В. Гоголя в несовпадении ощущений писателем в отношении действительности. Ему хотелось «романтической организации духа» при истинном положении. Душевные переживания Н. Гоголя были связаны с тем, что он был настолько проницателен, что видел «всю грязь жизни действительной». По мнению критика, в этом и заключалось трагическое мировосприятие писателя.

Д. Н. Овсянико-Куликовский прославлял Гоголя как поэтического гения, одаренного человека. Но ему было сложно освободиться от суеверных страхов, несмотря на уместное применение «беззаботной шутки». Критик отмечал необыкновенное сочетание печали, грусти и веселого огонька в его глазах.

Из известной переписки П. А. Вяземского с П. Я. Чаадаевым становится очевидным, что Петр Яковлевич был горд жить в одно время с Н. В. Гоголем, несмотря на то, что считал некоторые эпизоды его произведений «грешными». Он восхищался тем, что они были «полны правды».

Наиболее ярким воспоминанием для Н. И. Греч являлась поэма «Мертвые души». Именно в ней известный журналист и писатель оценил комический фон, на котором были выявлены с помощью «метких выстрелов» общественные пороки.

Непринятие писателя только как талантливого создателя Н. Г. Чернышевским происходило по причине «тесноты горизонта». Слабую сторону произведений Николай Гаврилович видел в отсутствии у Гоголя желания «бороться за революционное преобразование» реальных событий и убеждений.

И. Северянин рассматривал гоголевский смех в произведениях как «двигатель крови». Высмеивание отрицательных качеств героев, событий он считал верным средством в борьбе с несправедливым укладом того времени.

Неподдельный восторг вызвало произведение «Вечера на хуторе близ Диканьки» у А. С. Пушкина . Он отмечал необыкновенную открытость, простоту, юмор, присущий крестьянину, то в чем нуждался представитель из народа.

Н. А. Некрасов также не оставил без внимания труд писателя. Считал, что каждое слово было направлено к народу, посвящено представителям разных классов, но с одной целью – уничтожение угнетения народа. Он писал только «для своего отечества».

Ни один из критиков творчества Н. В. Гоголя не остался равнодушным к его сочинениям. Это связано с тем, что автор мастерски оживлял образы, не давая возможности отвлечься от чтения захватывающих сюжетов. Все, кто знаком с произведениями Гоголя почти в одинаковой степени признали необыкновенный талант русского писателя, несмотря на ряд противоречий в душе и творчестве писателя.

Отзывы современников.

Несколько интересных сочинений

  • Образ и характеристика Алеко в поэме Цыганы Пушкина сочинение

    Пушкин писал не только стихи и романы, он писал и поэмы. Одной из очень известных и является поэма «Цыгане». Главный герой этой поэмы - молодой человек, выросший в богатой европейской стране

  • Сочинение Какой ты след оставишь на Земле? рассуждение 5 класс

    Каждый человек проживает свою жизнь, стремясь достичь чего-то важного. Кто-то считает основным смыслом своего существования создание семьи и воспитание детей достойными членами современного общества

  • Герои произведения Мцыри Лермонтова

    Трагическое сочинение М. Лермонтова «Мцыри» является по сути исповедью главного героя, маленького кавказского мальчика.

  • В повести «Станционный смотритель» нам показан образ одного маленького человека. Мы видим, как сильно был унижен честный человек, как жестоко его унижали и втаптывали в землю, считали его низким и бедным по материальному достатку.

  • Образ и характеристика Солохи в повести Ночь перед Рождеством Гоголя сочинение

    Повесть Николая Гоголя «Ночь перед Рождеством» богата интересными героями. Одной из ярких героинь является Солоха – мать Викулы.

Николай Васильевич Гоголь

01 04 1809 — 04 03 1852

Уже трижды писала о нем: после прочтения его повести « », его книги « », .

Самый загадочный, непонятый, самый религиозный. Говорить боязно.

На днях прочитала статью Аполлона Григорьева «Гоголь и его последняя книга» С вашего позволения воспользуюсь выдержками из этой статьи, что бы вспомнить великого писателя:

« Гоголь впервые выступил на литературное поприще с своими «Вечерами на хуторе близ Диканьки». Это были еще юношеские, свежие вдохновения поэта, светлые, как украинское небо,— все в них ясно и весело, самый юмор простодушен, как юмор народа, еще не слыхать того злобного смеха, который после является единственным честным лицом в произведениях Гоголя…

Но недолго любовался поэт этим бытом, радовался беспечной радостью художнического воссоздания этого быта… Он кончил его апотеозу великой эпопеей о Тарасе Бульбе и дивною легендой о Вии, где вся природа его страны говорит с ним шелестом трав и листьев в прозрачную летнюю ночь, и где между тем в тоске безысходной, в замирании сердца мчащегося с ведьмою по бесконечной степи философа Хомы слышится невольно тоска самого художника, переходящая и на читателя; разделавшись навсегда с обаянием своего родного края в этой части своего «Миргорода», Гоголь взглянул оком аналитика на этот быт; простодушно, как прежде, принялся было он чертить высоко человеческие фигуры Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны — и остановился в тяжелом раздумье над страшным трагическим fatum {Рок, судьба (латин.).}, лежавшим в самой крепости, в самой непосредственности их отношения; он с безыскусственною верностью стал изображать бесплодные существования Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича — и имел полное право воскликнуть впервые, кончая эту трагическую комедию: скучно на этом свете, господа! — как мог и имел право сказать в конце своей последней книги: пусто и страшно становится в Твоем мире, мой Боже …

Наконец, в образе Акакия Акакьевича поэт начертал последнюю грань обмеления божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя, до того, что шинель делается трагическим fatum в жизни существа, созданного по образу и подобию Вечного; волос становится дыбом от злобно-холодного юмора, с которым следится это обмеление…

Последняя книга Гоголя составляет чуть ли не самый важный вопрос нашей литературы в настоящую минуту, не только сама по себе, но и по отношению к партиям, в которых этот вопрос нашел себе различные ответы. Книга эта — «Выбранные места из переписки с друзьями» — сделалась уже не простым литературным явлением, но делом, процессом литературным. Еще за несколько времени до появления своего в свете она возбуждала толки…

Гоголь вовсе не дорожит самою книгою, но дорожит по всему праву моментом своей духовной жизни; нося в самом себе слишком большие силы, стоя всегда выше своих созданий, он стоит также выше и этой переписки, но вполне прав, указывая на нее как на результат своего предшествовавшего развития…

О письмах по поводу «Мертвых душ» говорено слишком много всеми, но все, более или менее, обращали внимание на странности выражений — на нецеремонность тона Гоголя, когда он говорит о самом себе, но, собственно говоря, это — простодушная, безыскусственная честная исповедь художника, который дорожит своим делом. Самые слова Гоголя о том, что рожден он вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной, и что дело его — душа и прямое дело жизни, нельзя понимать ни как ложное смирение, ни как отречение от своей деятельности. Прямое дело жизни для него, как для художника, есть искусство, производить же эпоху, то есть стоять во главе партии он не хочет, вот и все… Одним словом, везде, где Гоголь говорит об искусстве, в письмах ли о «Мертвых душах», в письме ли о художнике Иванове, в письме ли о том, «в чем, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», особенно отличающемся тонкостью и нежностью взгляда, виден прежний Гоголь «Портрета», «Рима», «Разъезда после представления», так, как во всем взгляде на русский быт, во всех довольно странных советах помещику виден Гоголь «Мертвых душ», так, как, наконец, в письме о Светлом Воскресении, где поэт, больной сам недугами века, разоблачает их с искренностью и глубиною, виден прежний же мыслитель Гоголь, творец «Невского проспекта», «Записок сумасшедшего» и «Шинели»»

« И понятною тоскою уже загорелась земля; черствее и черствее становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится в Твоем мире!» («Выбранные места из переписки с друзьями» Н. Гоголя, стр. 284)

Критика: О Гоголе (Приложение двух этюдов)


Пушкин и Гоголь

В первых главах статьи "Легенда о Великом Инквизиторе" Ф. М. Достоевского мне пришлось коснуться творчества Гоголя и, в частности, его отношения к действительности, которое не повторялось у последующих писателей наших и вызвало их противодействие. Мысль эта встретила в нашем уважаемом критике, г. Николаеве, несколько возражений, в частности имеющих в виду точнее определить значение личности Гоголя и также - его творчества. Так как за всем высказанным с той и другой стороны многое еще остается неясным и оспоримым в самом предмете, то мне показалось удобным и небезынтересным остановить на нем еще раз внимание читателей.

Прежде всего считаю долгом оговориться, что я не имел в виду Пушкина, говоря, что "в литературе позднейшей (у Тургенева, графа Толстого и др.) впервые появляются живые лица": я сказал это только в отношении к самому Гоголю, а не к тому, что лежало еще позади его. Но о Пушкине - ниже, теперь же вернемся к главной сущности вопроса.

Гоголь есть родоначальник иронического настроения в нашем обществе и литературе; он создал ту форму, тот тип, впадая в который и забывая свое первоначальное и естественное направление - вот уже несколько десятилетий текут все наши мысли и нащи чувства. Идеи, которых он вовсе не высказывал, ощущения, которых совсем не возбуждал, возникнув много времени спустя после его смерти, - все, однако, формируются по одному определенному типу, источник которого находится в его творениях. С тех пор как эти творения лежат пред нами, все, что не в духе Гоголя, - не имеет силы, и, напротив, все, что согласуется с ним, как бы ни было слабо само по себе, - растет и укрепляется. Душевная жизнь исторически развивающегося общества получила в его личности изгиб, после которого пошла непреодолимо по одному уклону, разбивая одни понятия, формируя другие, - но все и постоянно в одном роде. Каков смысл этого изгиба? Вопрос этот разрешается, в частности, отношением Гоголя к Пушкину.

Мой критик сравнивает их и находит "равноценными": но прежде всего - они разнородны. Их даже невозможно сравнивать, и, обобщая в одном понятии "красоты", "искусства", мы совершенно упускаем из виду их внутреннее отношение, которое позднее развивалось и в жизни и в литературе, раз они привзошли в нее как факт. Разнообразный, всесторонний Пушкин составляет антитезу к Гоголю, который движется только в двух направлениях: напряженной и беспредметной лирики, уходящей ввысь, и иронии, обращенной ко всему, что лежит внизу. Но сверх этой противоположности в форме, во внешних очертаниях их творчество имеет противоположность и в самом существе своем.

Пушкин есть как бы символ жизни: он - весь в движении, и от этого-то так разнообразно его творчество. Все, что живет, - влечет его, и подходя ко всему - он любит его и воплощает. Слова его никогда не остаются без отношения к действительности, они покрывают ее и чрез нее становятся образами, очертаниями. Это он есть истинный основатель натуральной школы, всегда верный природе человека, верный и судьбе его. Ничего напряженного в нем нет, никакого болезненного воображения или неправильного чувства.

Отсюда - индивидуализм в его лицах, вовсе не сводимых к общим типам. Тип в литературе - это уже недостаток, это обобщение; то есть некоторая переделка действительности, хотя и очень тонкая. Лица не слагаются в типы, они просто живут в действительности, каждое своею особенною жизнью, неся в самом себе свою цель и значение. Этим именно, несливаемостыо своего лица ни с каким другим, и отличается человек ото всего другого в природе, где все обобщается в роды и виды, и неделимое есть только их местное повторение. Этой-то главной драгоценности в человеке искусство и не должно бы касаться, - и оно не касается его у Пушкина. Из новых только граф Лев Толстой, и то в несовершенной степени, сумел достигнуть того же: и зато он считается высшим представителем натурализма в нашей литературе. Но мы не должны забывать, что это уже было у Пушкина и только почему-то осталось незамеченным.

Во всяком случае, это есть величайший признак того, что в произведениях сохранена жизнь, перенесенная из действительности. Но и не только как воплотитель Пушкин дает норму для правильного отношения к действительности: в его поэзии содержится указание, как само искусство, уже воплотив жизнь, должно обратно на нее действовать. В этом действии не должно быть ничего уторопляющего или формирующего: поэзия лишь просветляет действительность и согревает ее, но не переиначивает, не искажает, не отклоняет от того направления, которое уже заложено в живой природе самого человека. Она не мешает жизни, - и это также вследствие того, что в ней отсутствует болезненное воображение, которое часто творит второй мир поверх действительного и к этому второму миру силится приспособить первый. Пушкин научает нас чище и благороднее чувствовать, отгоняет в сторону всякий нагар душевный, но он не налагает на нас никакой удушливой формы. И, любя его поэзию, каждый остается самим собою.

Все это и делает его поэзию идеалом нормального, здорового развития. В ней заложены уже направления, следуя которым, сколько бы ни усложнялась жизнь, - она не отклонится в сторону; станет полнее, разнообразнее, наконец, - глубже: но от этого не потеряет ни прежнего единства и цельности, ни спокойствия и ясности. Иное поймется в ней, иное совершится, нежели что могло быть понятно и совершено в эпоху Пушкина; но все понятое также правильно ляжет на душу, и, совершаясь, ничто не примет уродливости в движениях.

Но вот появился Гоголь. Не различая типов в психическом развитии людей, мы все гениальное в творчестве группируем в одно целое; и вообще думаем, что оно не разъединено, внутренне согласно, что оно усиливает друг друга. Но это не так: только гений же может быть губителен для гения, и именно - гений другого, противоположного типа. Известно, как затосковал Гоголь, когда безвременно погиб Пушкин. В это время "Мертвые души" уже вырастали в нем, но они еще не появились, а того, кто последующими своими созданиями мог бы уравновесить их, - уже не стало. Без сомнения, вся тайна гения неизвестна и ему самому; но что он мощь свою ощущает и знает границы ее - это ясно. Если уже мы, открыв случайно "Мертвые души", к какому бы нужному делу ни спешили, перевернем еще и еще страницу, то сам-то дивный творец их уже, конечно, знал, какая сила грядет с ним в мир. И он, носитель этой силы, был теперь один. Он знал, он не мог не знать, что он погасит Пушкина в сознании людей и с ним - все то, что несла его поэзия. Вот откуда вытекает тревога его по мере того, как стали выходить главы "Мертвых душ". В письмах к друзьям он выискивает их впечатление, спрашивает о качестве его и сам упорно молчит о смысле поэмы. Слава, несущаяся о нем, его не занимает; он глубже и глубже уходит в себя, тон писем становится все беспокойнее и страннее. Более, чем о ком-нибудь, можно сказать о гении, что центр и направление его лежит в "мирах иных"; но он-то, личный носитель его, все-таки видит и знает это направление, хотя и бессилен помешать ему. Последние главы "Мертвых душ" Гоголь сжег; но и те, которые успели выйти, исказили совершенно иначе духовный лик нашего общества, нежели как начал уже его выводить Пушкин.

Где причина, что один равнозначащий гений был, однако, вытеснен другим? Объяснение этого лежит в самой сущности их разнородного творчества и в особом действии каждого на душу. Если, открыв параллельно страницу из "Мертвых душ" и страницу же из "Капитанской дочки" или из "Пиковой дамы", мы начнем их сравнивать и изучать получаемое впечатление, то тотчас заметим, что впечатление от Пушкина не так устойчиво. Его слово, его сцена как волна входит в душу и как волна же, освежив и всколыхнув ее, - отходит назад, обратно; черта, проведенная ею в душе нашей, закрывается и зарастает; напротив, черта, проведенная Гоголем, остается неподвижною: она не увеличивается, не уменьшается, но как выдавилась однажды - так и остается навсегда. Как преднамеренно ошибся Собакевич, составляя список мертвых душ, или как Коробочка не понимала Чичикова - это все мы помним в подробностях, прочитав только один раз и очень давно; но что именно случилось с Германом во время карточной игры, - для того чтобы вспомнить это, нужно еще раз открыть "Пиковую даму". И это еще более удивительно, если принять во внимание непрерывное однообразие "Мертвых душ" на всем их протяжении и, напротив, своеобразие и романтичность сцен Пушкина. Где же тайна этой особенной силы гоголевского творчества и вместе, конечно, его сущность? Откроем первую страницу "Мертвых душ":

"Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака, против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. "Вишь ты, - сказал один другому, - вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?" - "Доедет", - отвечал другой. "А в Казань-то, я думаю, не доедет?" - "В Казань не доедет", - отвечал другой. Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своею дорогой".

Всмотримся в течение этой речи - и мы увидим, что оно безжизненно. Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. И где бы мы ни открыли книгу, на какую бы смешную сцену ни попали, мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую обернуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван. Уже отсюда, как обусловленное и вторичное, вытекает то, что у всех этих фигур мысли не продолжаются, впечатления не связываются, но все они стоят неподвижно, с чертами, докуда довел их автор, и не растут далее ни внутри себя, ни в душе читателя, на которого ложится впечатление. Отсюда - неизгладимость этого впечатления: оно не закрывается, не зарастает, потому что тут нечему зарасти. Это - мертвая ткань, которая каковою введена была в душу читателя, таковою в ней и останется навсегда.

Ничего этого не было понято у Гоголя, и он сочтен был основателем "натуральной школы", то есть как будто бы передающей действительность в своих произведениях. Только к этому наивному утверждению и относятся мои отрицания, и подтверждение их можно было бы найти во всех воспоминаниях о нем близких людей:

"В январе 1850 года, - пишет С. Т. Аксаков (Соч., т. III, с. 358), - Гоголь прочел нам в другой раз первую главу "Мертвых душ". Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал: "Вот что значит, когда живописец дал последний туш своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено (мой курс.) - и все выходит другое. Тогда надо напечатать, когда все главы будут так отделаны"... Слово "картина", то есть срисованное, здесь, очевидно, поставлено ошибочно: это не кисть живописца, не краски, исполненные разнообразия и жизни, которые воспроизводят разнообразие другой действительности; это, скорее, какая-то мозаика слов, приставляемых одно к другому, которой тайна была известна одному Гоголю. Не в нашей только, но и во всемирной литературе он стоит одиноким гением, и мир его не похож ни на какой мир. Он один жил в нем; но и нам входить в этот мир, связывать его со своею жизнью и даже судить о ней по громадной восковой картине, выкованной чудным мастером, - это значило бы убийственно поднимать на себя руку.

На этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго подозревали, уж не шевелятся ли они. Но они неподвижны; всмотритесь еще раз в приведенный выше отрывок: картуз есть единственное живое лицо там, которое хочет жить, но и оно придерживается вовремя. Все остальные передвигают руками и ногами, но вовсе не потому, чтобы хотели это делать; это за них автор переступает ногами, поворачивается, спрашивает и отвечает: они сами неспособны к этому. И это не потому вовсе, что они бессмысленны: бессмысленность - второе здесь, что уже само собою вытекает из безжизненности. Вспомните Плюшкина: это в самом деле удивительный образ, но вовсе не потому, как оригинально он задуман, а лишь потому, как оригинально он выполнен. Вот рядом с ним стоит Скупой рыцарь, человек с головы до ног, который понимает и что такое искусство, и что такое преступление и только надо всем этим господствует своею страстью. Его можно бояться, можно ненавидеть, но нельзя не уважать: он человек. Но разве человек Плюшкин? Разве это имя можно применить к кому-нибудь из тех, с кем вел свои беседы и дела Чичиков? Они все, как и Плюшкин, произошли каким-то особым способом, ничего общего не имеющим с естественным рождением: они сделаны из какой-то восковой массы слов, и тайну этого художественного делания знал один Гоголь. Мы над ними смеемся: но замечательно, что это не есть живой смех, которым мы отвечаем на то, что, встретив в жизни, - отрицаем, с чем боремся. Мир Гоголя - чудно отошедший от нас вдаль мир, который мы рассматриваем как бы в увеличительное стекло; многому в нем удивляемся, всему смеемся, виденного не забываем; но никогда ни с кем из виденного не имеем ничего общего, связующего, и - не в одном только положительном смысле, но также - в отрицательном.

Мой критик указывает на высокую нравственную сторону в Гоголе. Ее, действительно, нельзя достаточно оценить: то, на что он решился, не сделал еще никто в истории. Мы уже сказали ранее, что направление и источник гения всего менее лежит в воле его личного обладателя. Но сознать этот гений, но оценить его для людей и для будущего - это он может. Гоголь погасил свой гений. Неужели и это недостаточное свидетельство того, чем он был?

Благодаря образам Пушкина и благодаря новой литературе, которая вся силится восстановить его, поборая Гоголя, и в нашей жизни раньше или позже этот гений погаснет. И в самом деле, его ирония к всему живому уже неоднократно заставляла свертываться самый высокий энтузиазм. Вспомним речь Достоевского на Пушкинском празднике: в минуту такого порыва, такого обаяния для всех, он упал, как скошенный, когда к его ногам были брошены гоголевские мертвецы. Отсюда - мучительное раздражение, с которым он отвечал профессору Градовскому. Он понял, что, сколько бы ни говорил он далее, к какой бы диалектике ни прибегал, - все это не будет ясно, и ясны для всех эти вековечные мертвецы, и с ними - истина, что человек может только презирать человека. И действительно, все в его полемике забыто, никто не помнит подробностей спора, но, верно, всякий помнит мысль, что в прежнее время людям высшей души некуда было и деваться, как только уходить в цыганские таборы от ходячих мертвецов, населявших города. Но то же можно сказать и о всяком времени: непреодолимою преградой незабываемые фигуры Гоголя разъединили людей, заставляя их не стремиться друг к другу, но бежать друг от друга, не ютиться каждому около всех, но от всех и всякому удаляться. Его восторженная лирика, плод изнуренного воображения, сделала то, что всякий стал любить и уважать только свои мечты, в то же время чувствуя отвращение ко всему действительному, частному, индивидуальному. Все живое не притягивает нас более, и от этого-то вся жизнь наша, наши характеры и замыслы, стали так полны фантастического. Прочтите "Невский проспект", это удивительное сплетение самого грубого реализма и самого болезненного идеализма, - и вы поймете, что он был прологом, открывшим нить событий, сложивших очень грустную историю. Великие люди своим психическим складом живут, разлагаясь в психический склад миллионов людей, из которого родятся потом с необходимостью и осязаемые факты.

Успокоение - вот то, в чем мы всего более нуждаемся. Нет ясности в нашем сознании, нет естественности в движении нашего чувства, нет простоты в нашем отношении к действительности. Мы возбуждены, встревожены, - и это возбуждение, эта тревога сказывается конвульсивностью наших действий и беспорядочностью мыслей. Развитие дальнейшее, при таком состоянии, может подняться на очень большую высоту; но оно никогда не будет при этом развитием нормальным, здоровым.

На пути к этому естественному развитию, не столь ускоренному, но непременно имеющему подняться на большую высоту, действительно стоит Гоголь. Он стоит на пути к нему не столько своею иронией, отсутствием доверия и уважения к человеку, сколько всем складом своего гения, который стал складом нашей души и нашей истории. Его воображение, не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души и разорвало жизнь, исполнив то и другое глубочайшего страдания. Неужели мы не должны сознать это, неужели мы настолько уже испорчены, что живую жизнь начинаем любить менее, чем... игру теней в зеркале.

К счастью, в самом творчестве Гоголя есть черты, по которым мы можем, наконец, определить его сущность. Мы возвратимся к частному факту, чтоб уяснить все сказанное и укрепить его, как кажется, непреодолимо. По какой-то обратной иронии, которая смеется над самыми мудрыми, в искусно выполненную поэму Гоголя замешались две детские фигурки. Это знаменитые Фемистоклюс и Алкид, не похожие ни на что в детском мире - ни действительном, ни опоэтизированном. Ведь о них-то уже мы можем думать, что они были чисты и прекрасны и что никакого "оплотнения" души, о коем говорит г. Николаев, в них еще не было. И все-таки они - куклы, жалкие и смешные, как и все прочие фигуры "Мертвых душ". Не вскрывает ли это с очевидностью пред нами, каков состав и остального содержания поэмы? "Не мешайте этим приходить ко Мне", - сказал Спаситель о детях; даже Он не смотрел на них с высоты и осуждающим взором, но протягивал к ним руки и привлекал их к Себе; как равно и "оплотненных" душой Он укорял и учил, но никогда не осмеивал. Как же мы можем говорить о какой-то "религиозной высоте", в свете которой знаменитый сатирик судил людей? Если это - высота, то она не имеет ничего общего с тою, с которой смотрел на людей Христос, где лежит Его Евангелие и крест и куда, конечно, должны направляться народы, убегая от всего, что обманчиво блистает для них с противоположной стороны, к счастью - всегда в очень различных точках.

Как произошел тип Акакия Акакиевича

Просматривая сочинения Гоголя в классическом издании их, сделанном недавно умершим ученым нашим Н. С. Тихонравовым, я случайно ознакомился из него, как и в каком точном отношении к действительности произошел тип Акакия Акакиевича (в повести "Шинель"), столь характерный для всего творчества Гоголя и до известной степени объединяющий в чертах своих если и не все, то главные им созданные типы. К удивлению, это сообщение неожиданно и ярко подтвердило, и уже фактически, все, что, смутно ища и, быть может, впадая в побочные ошибки, я пытался высказать ранее. Почти не нуждающийся в комментариях, вот этотфакт:

"Сообщая о небольшом кружке писателей, - говорит Н. С. Тихонравов, - собиравшихся к Гоголю потолковать преимущественно о явлениях искусства, П. В. Анненков замечает, что "никогда, однако ж, даже среди одушевленных и жарких прений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга - и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений кружок работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайною экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке он пустился по Финскому заливу - за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не встал: он схватил горячку. Только общею подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспомнить без смертельной бледности в лице" (т. II, с. 610-611).

Мы почти видим этого чиновничка, конечно получающего крохотное содержание, корпящего над бумагами, людям несравненно беднейшим его духовно нужными, но который в этой глупой действительности, для него созданной, сумел, как бы хоронясь из нее, создать себе новую, осмысленную, до известной степени поэтическую: ведь страсть к охоте - это прежде всего страсть к природе, то есть уже некоторое чуткое к ней внимание, ее живое ощущение. И в этой ненужной своей привязанности, без сомнения по чуткому вниманию уже к нему, к его желанию уйти из города в природу, он никем из окружающих товарищей не осуждается: они не критикуют его раздраженно, не смеются над ним, как посмеялись бы над неуместною затеей и не вознаградили бы утрату ненужной вещи. Из столь же крохотных своих сбережений и, конечно, отказывая через это себе в необходимом, они покупают ему опять ружье! Здесь, в этой "складчине", нам слышится их общее сожаление к себе, сознание о положении, созданном для них и для тысяч подобных описанным, рассказанным, увенчанным историей гением Сперанского, который, как исполинский костяк, без мускулов и без нервов, налег на живую Россию с начала века и до сих пор все в ней давит собою.

Во всяком случае, в смысле рассказанного в кругу приятелей факта не было и тени указания на безжизненность, глухую инертность среды, в которой он совершился; и также ничего не говорило о духовной суженности главного в нем упомянутого лица.

"Все смеялись анекдоту, - продолжает Анненков, - имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первою мыслью чудной повести его "Шинель", и она заронилась в душу его в тот же самый вечер". Нисколько не чувствуя важности факта, перед ним ложащегося и бросающего свет на все творчество Гоголя, ученый издатель его трудов заключает: "...собрания кружка, о которых рассказывает Анненков, происходили в квартире Гоголя на Малой Морской, в доме Лепена; а на этой квартире Гоголь жил в 1834 году. Итак, первая мысль о повести "Шинель" заронилась в душу Гоголя в 1834 году" (там же, с. 611).

Разбирая в мельчайших деталях рукописи Гоголя, проф. Тихонравов открыл в Московском публичном музее все последовательные наброски знаменитой повести, и между ними - начальный, переписанный рукою Погодина, который он приводит в примечаниях к окончательному тексту повести, со всеми в нем поправками, недописанными и, наконец, зачеркнутыми словами, из буквы в букву. По этому-то черновику, с его поправками, который так мало обширен, что в нем можно видеть работу одного-двух вечеров, мы, как бы присутствуя в кабинете самого Гоголя, можем следить за работою его воображения над данным действительностью фактом и через это определить весь внутренний ее смысл. Заметив, что в первой этой рукописи (на трех страничках почтового листка в 8°) еще не появляется и самое имя Акакия Акакиевича, а только содержится как бы художественный очерк безымянного лица, позднее, в других приведенных набросках (в известном эпизоде о его крещении) уже получающего себе и имя, мы приведем его без пропусков, отмечая в скобках выставленные рукою самого Гоголя (над погодинским текстом) слова:

"Повесть о чиновнике, крадущем шинели". В департаменте податей и сборов, - который, впрочем, иногда называют департаментом подлостей и вздоров, не потому, чтобы в самом деле были там подлости, но потому, что господа чиновники любят так же, как и военные офицеры, немножко поострить, - итак в этом департаменте служил чиновник, собой не очень взрачный - низенький, плешивый, рябоват, красноват, даже на вид несколько подслеповат. [Служил он очень беспорочно.] В то время еще не выходил указ о том, чтобы застегнуть чиновников в вицмундиры. Он ходил во фраке цвету коровьей коврижки. Он был [очень] доволен службою и чином титулярного советника. Никаких замыслов на коллежского асессора, ни надежд на прибавку жалованья. [Был он то, что называют вечный титулярный советник, - чин, над которым, как известно, наострились немало разные писатели, которых сочинения еще смешат разных невинных читателей, любящих почитать от скуки и для препровождения времени]. В существе своем это было очень доброе животное и то, что называют благонамеренный человек, - ибо в самом деле от него почти не слыхали ни дурного, ни доброго слова. Он совершенно жил и наслаждался своим должностным занятием и потому на себя почти никогда не глядел, даже брился без зеркала. На фраке у него вечно были перья, и он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь, и потому он вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Зато нужно было поглядеть на него, когда он сидел в присутствии за столом и переписывал, нужно было видеть наслаждение, выражавшееся на лице его. Некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то на лице у него просто был восторг [то чувствовал такой восторг, что описать нельзя: и подсмеивался, и подмигивал, и голову совсем набок, так что иногда для охотника можно в лице читать было всякую букву: живете, мыслете, слово, твердо. Губы его невольно и сжимались, и послаблялись, и как будто отчасти даже помогали. Тогда он не глядел ни на что и не слушал ничего: рассказывал ли один чиновник другому, что он заказал новый фрак, и почем сукно, или споры о том, кто лучше шьет, о Петергофе, о театре, или хоть даже анекдот весьма интересный, потому что довольно старый и знакомый, о том, как одному коменданту сказали, что у статуи Петра отрублен хвост]. Он всегда приходил раньше всех. Если не было переписывать, подшивал бумаги, перечинивал перья. [Конечно, это было немного, но большего даже трудно было и дать ему, потому что, когда один раз попробовали употребить на дело немаловажное, именно [дали] поручено было ему из готового дела составить отношение в какое-то присутственное место, - все дело состояло в том, чтобы переменить только заглавие и поставить в третьем лице все то, что находилось в первом, - это задало ему такую головоломку, что он вспотел совершенно: тер лоб и сказал, чтобы дали ему переписать что-нибудь.] Словом, служил очень ревностно на пользу отечества, но выслужил [кажется, что-то очень немного, - только] пряжку в петлицу да геморрой в поясницу [- вот и всего]. Несмотря на то, уважения к нему было очень немного: чиновники над ним подсмеивались и сыпали на голову ему бумажки, что называли снегом, старые швыряли ему бумаги, говоря: на, перепиши. Сторожа даже не приподнимались с мест своих, когда он проходил. Жалованья ему было четыреста рублей в год. На это жалованье он ел [доставлял себе множество наслаждений] что-то вроде [щей или супа, Бог его знает, впрочем] и какое-то блюдо из говядины [пахнувшее страшно], прошпигованное немилосердно луком; отлеживался во всю волю на кровати [валялся в узенькой комнатке] в комнате, над сараями, в Свечном переулке, и платил за помещение заплаток на свои панталоны, почти [вечно] на одном и том же месте - и все это за те же 400 рублей, и даже ему оставалось на поставку пары подметок в год на сапоги [подметок на сапоги, которые он очень берег и потому дома, по праздникам, на квартире всегда сидел в чулках]. Право, не помню его фамилии. Дело в том, что это был бы первый на свете человек, довольный своим состоянием, если бы не одно маленькое, очень затруднительное впрочем, обстоятельство. В то время, когда Петербург дрожит от холода и двадцатиградусный мороз дает свои колючие щелчки по носам даже действительных тайных советников первого и второго класса, бедные титулярные советники остаются решительно без всякой защиты. Чиновник, о котором идет дело, укрывал кое-как, как знал, свой нос, впрочем очень незамечательный, тупой и несколько похожий на то пирожное, которое делают [некоторым чиновникам] кухарки в Петербурге, называемое пышками. Он его упрятывал во что-то больше похожее на капот, чем на шинель, что-то очень неопределенное и очень поношенное. Он уже издавна стал замечать, что шинель становится, чем далее, как будто бы немного холодноватее. Рассмотревши ее всю насквозь, - к свету и так, - он решился снести ее к портному [которому эта шинель была решительно так же знакома, как собственная, и он знал совершенно местоположенья всех худых и дырявых мест], который, несмотря на свой кривой глаз [рябизну по всему телу], занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков" (с. 613-614). Здесь и оканчивается первоначальный набросок. Всматриваясь в него, а также в последующие переделки и в окончательную редакцию повести, мы заметим, что сущность художественной рисовки у Гоголя заключалась в подборе к одной избранной, как бы тематической, черте создаваемого образа других все подобных же, ее только продолжающих и усиливающих черт, с строгим наблюдением, чтобы среди их не замешалась хоть одна, дисгармонирующая им или просто с ними не связанная черта (в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не безобразного, в характере - ничего не забитого). Совокупность этих подобранных черт, как хорошо собранный вогнутым зеркалом пук однородно направленных лучей, и бьет ярко, незабываемо в память читателя; но, конечно, это не свет естественный, рассеянный, какой мы знаем в природе, а искусственно полученный в лаборатории. И видеть какую-нибудь фигуру, точнее - одну в ней черту под лучом этого света, когда все прочие ее черты оставлены в совершенной темноте, - значит узнать о ней менее, как если бы в обыкновенном свете (позднейшее наше художество) мы видели полную фигуру в соединении всех ее черт. Известно, что последующие томы "Мертвых душ" имели задачею своей вывести положительные образы; но при том способе рисовки, какой был присущ Гоголю, - и они все равно бы были сужением действительности, ее упрощением, обеднением (ведь таковы и есть начатые образы Улиньки, Костанджогло). Но мы знаем, что в первом томе этого труда он выполнил лишь отрицательную половину занимавшей его задачи; не ясно ли, что уже не сужение, но искалечение человека против того, что и каков он в действительности есть, мы здесь находим. Судя по переделкам, мы в этом процессе его рисовки можем отметить одну общую тенденцию: первым движением воображения он стремится захватить в картину возможно большее число предметов; позднее ненужные из них отбрасываются, действие вогнутого зеркала как бы сосредоточивается, но и то, что оно делает с предметом, перед ним стоящим, - усиливается. Отчасти это можно видеть из приведенных выше в скобках добавлений, сделанных рукою самого Гоголя к первому, начальному тексту повести; но еще более это заметно при сравнении его с окончательною редакциею. Так, в последней начало повести упрощено: "В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте"... То есть отброшены ненужные "подлости и вздоры", и также "господа чиновники и военные офицеры". Зато на жалкую фигуру Акакия Акакиевича в этих же первых строках накинуты одна-две еще увеличивающие его безобразие черты. "...Итак, в одном департаменте служил один чиновник, - чиновник, нельзя сказать, чтобы очень замечательный: низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшою лысиною на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется, геморроидальным". Далее, ниже несколькими строками, краски, рисующие как его внешность, так и внутреннее содержание, сгущены против первоначального наброска и доведены до непереступаемой степени яркости: "...Вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка"... "Он если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, - и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер ему в щеку, тогда только замечал он, что он не на средине строки, а скорее на средине улицы... Приходя домой, хлебал наскоро щи... не замечая их вкуса, ел все это с мухами. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, - особенно, если бумага была замечательна, не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу"... "Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне, - что-то Бог пошлет переписывать завтра. Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием" и т. д.; следует переход к "сильному врагу всех" таких чиновников, северному морозу, - что уже содержится в конце первой редакции повести, и, следовательно, все вставки эти сделаны именно на приведенном первом наброске начала повести. Обратимся от приемов этой рисовки к самому рисующему художнику. Слова первого же наброска, выпущенные в позднейших переработках: "В существе своем это было... доброе животное", ставят нас на точку зрения, с которой рисовался портрет: и взглянув на него, мы уже объясняем себе, почему именно принижающая черта избрана в рисуемом портрете: животное, безыдейное, неощущающее, - такова была его тема: и между тем мелькнула она в уме художника при рассказе, именно показывающем человека одухотворенным, полным мысли, чувства радости о Божием мире. Достаточно вспомнить о самозабвении охотника, выехавшего после долгого, быть может, ожидания на гладь Финского залива, с бесчувственностью канцеляриста, который, переходя улицу, тогда только замечает, что он "не на середине строки", когда лошадь тычет его из-за плеча мордой, чтобы понять, чем было творчество Гоголя в отношении к действительности, какою ее рисовкой. Гоголь не только не передавал ее в своих созданиях; и как человек, встречаясь с ее явлениями или слыша о них, - он чудился ее, съеживался, уходил от нее, как уходили от холода его чиновники "в свои поношенные капоты", в странный мир болезненного воображения, где рядом с образами блистающих "Аннунциат" (см. "Рим") жили оскопленные, с облезлыми на голове волосами, с морщинистыми щеками образы Акакиев Акакиевичей и подобных; но как эти, так и те, "блистающие", - равно без жизни, без естественного на себе света, без движений, без способности в себе продолжающейся мысли, развивающегося чувства. С этими странными образами одними он жил, ими тяготился, их выразил; и делая это - и сам верил, и заставил силою своего мастерства несколько поколений людей думать, что не причудливый и одинокий мир своей души он изображал, а яркую, перед ним игравшую, но им не увиденную, не услышанную, не ощущенную жизнь. И, однако, если бы только "Мертвые души" и "Ревизора" оставил нам Гоголь, то, оставаясь изумителен для нас как художник, он не был бы еще велик как человек. Есть, сверх отмеченной главной в нем черты, сужения и принижения человека, другая, которою он стал так непонятен, таинствен для всех и которою влечет к себе наше сердце, зовет к себе будущее, - как первою чертою очаровывает наш ум, отталкивает прошлое. Эта черта - и она также сейчас объяснится из его черновых бумаг - есть его бесконечный лиризм, оторванный, как и прочее, от связи с действительностью. К чему он относится? Только к этой иронии, с нею связан, без нее не появлялся. Лиризм Гоголя всегда есть только жалость, скорбь, "незримые слезы сквозь видимый смех", как-то мешающиеся с этим смехом: но, замечательно, не предшествуя ему, но всегда за ним следуя. Это - великая жалость к человеку, так изображенному, скорбь художника о законе своего творчества, плач его над изумительною картиною, которую он не умеет нарисовать иначе (вспомним попытки создать 2-й т. "Мертвых душ") и, нарисовав так, хоть ею и любуется, но ее презирает, ненавидит. Ранний проблеск этого лиризма мы находим в разбираемой теперь повести, и из содержания черновых бумаг убеждаемся, что его вовсе не было в первоначальных текстах, он только появился вставкою в окончательный текст, то есть когда собственно рисующая работа была уже окончена. Мы приведем его в контексте с этою последнею, дабы видно было отсутствие всякой между ними связи: "Молодые чиновники подсмеивались и острили над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия; рассказывали тут же, перед ним, разные составленные против него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его; спрашивали, когда будет их свадьба; сыпали на голову его бумажки, называя это снегом"... И вот, как бы прерывая этот поток издевательств, ударяя рисующую неудержимо их руку, - какою-то припискою сбоку, позднее прилепленною наклейкой, следует: "...Но ни одного слова не отвечал Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним. Это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: "Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?" И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним - вдруг остановился, как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде; какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник, с лысиной на лбу, со своими проникающими словами: "Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?" И в этих проникающих словах звенели другие слова: "Я брат твой". И закрывал себя рукою бедный молодой человек, много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много свирепой грубости в утонченной, образованной светскости и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным". И далее опять: "...Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать - он служил ревностно; нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвенью давали ему награды" и т. д. (та же 92 стр.) сыплются и сыплются те же "бумажки" на голову "в существе своем доброго животного", как раньше. Вне всякого сомнения, приведенный лирический отрывок есть вспышка глубокой скорби в творце при виде сотворенного; это он "содрогается", окончив создание "свирепой грубости", и "закрывает себя рукою", и повторяет звенящие в ушах слова: "Я брат твой", которые чем далее, тем громче будут звучать в его душе, по мере того, как творческий его гений будет восходить к высшим и высшим в зрелости своей созданиям. Мы их услышим, этот плач художника над своею душой, в лирических отступлениях "Мертвых душ", в речи первого комического актера "Развязки к Ревизору", в заключительной строке "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем"; он нам звучит из множества частных его писем глубочайшей значительности и, наконец, все собою заглушает, сгоняет остатки всякого "смеха" в "Авторской исповеди", в "Завещании", в "Выбранных местах из переписки с друзьями". И - вот он, весь Гоголь, в полноте образа своего, без исключения из него какой-нибудь черты: великий человек, в котором гениальный ум разошелся с простым сердцем и надолго победил его, заглушил естественный против себя ропот, но в конце - был им побежден, скован, отброшен после борьбы, которая, однако, человеку стоила жизни. И если все это в нем было непонятно, мы не должны этому удивляться: ведь бороться с собою - это так чуждо нам, так непонятно в себе; могли ли понять и оценить мы это в другом? Нам все казалось, что, как и мы, он "боролся с печальною действительностью"; целая половина его деятельности становилась, при таком взгляде, необъяснима в нем; необъясним он весь, как человек, с его мучительным скитальчеством из страны в страну, с жаждой бежать из родной земли, молитвой, аскетизмом, поездкой в Иерусалим, сожжением 2-го тома "Мертвых душ". Что за дело до него; ведь зато он становился помощником нам. Но великий человек достоин того, чтобы его рассматривали в самом себе. В истории души своей, хотя бы единичной, он, быть может, значительнее, чем целое общество в истории своих мелких забот, треволнений, ожиданий, злобы. И если венчавшее его могилу камнем, похвалой и готовое увенчать бронзою непонимание и тщеславие при этом изменившемся на него взгляде возьмет свое назад, - с его образа сбегут только ему навязанные черты, и он останется для нас в том именно особом величии, какое было в нем и какое он в себе указал нам; но мы к словам его не прислушались. Примечания 1. Впервые опубликована под названием "Несколько слов о Гоголе" - "Моск. ведомости", 1891, № 46, 15 февр. По поводу статьи Говорухи-Отрока (под псевдонимом Ю. Николаева): "Нечто о Гоголе и Достоевском"["Моск. ведомости", 1891, 26 янв., № 26. Ю. Н. Говоруха-Отрок, высоко оценивший "философскую" мерку, с которой В. В. Розанов подошел к явлениям литературы, резко выступил против розановского "отрицания" Гоголя.]. 2. Позднее, по поводу высказанного мною взгляда на Гоголя, появилось еще несколько статей в наших периодических изданиях, частью ценных. Их общий, однако, недостаток состоит в том, что они вовсе не разбирают как характер гоголевского творчества, так и моих о нем замечаний. 3. По мнению Говорухи-Отрока, заслуга Гоголя в том, что он первым посмотрел на мир с "христианской точки зрения", первым призвал Россию к покаянию. Именно Гоголь стоит у истоков русской литературы. "Начало Достоевского - в Гоголе, - пишет критик. - Он прав только там, где правильно развивает Гоголя, и не прав и фальшив там, где уклоняется от него... Благодаря его великому уроку ("уроку смирения") и Достоевский мог показать нам те же мертвые души, но уже в состоянии некоего движения, некоего пробуждения, совершающегося под гнетом невыносимых несчастий и страданий". Разве не мертвые души Раскольников и все герои Достоевского, спрашивает критик. 4. Совершенно несправедлива и унизительна для памяти Пушкина мысль, что он был вытеснен из живого сознания нашего общества критикою 60-х годов: он уже не читался, когда эта критика появилась, и потому именно она для всех была внятна; с какого же времени он перестал читаться? 5. См.: Гоголь, т. 5, с. 3. 6. Останавливаясь на характеристике личности Гоголя, Говоруха-Отрок писал о величайшей требовательности к себе Гоголя, смотревшего на себя с той же точки зрения Высшей правды, с какой он смотрел на весь мир. Эта требовательность, по мнению критика, заставила Гоголя сжечь второй том "Мертвых душ" и отречься от всех своих сочинений. 7. Имеется в виду мысль А. Д. Градовского в статье "Мечты и действительность" ("Голос", 1880, 25 июня, № 147): "Гоголь - великая оборотная сторона Пушкина. Он поведал миру, отчего бежал к цыганам Алеко, отчего скучал Онегин, отчего народились "лишние люди", увековеченные Тургеневым. Коробочка, Собакевич, Сквозники-Дмухановские, Держиморды, Тяпкины-Ляпкины - вот теневая сторона Алеко, Бельтова, Рудина и многих других. Вот фон, без которого непонятны фигуры последних". Статья явилась ответом на речь Достоевского о Пушкине. Достоевский ответил Градовскому в "Дневнике писателя" на 1880 г. (см.: Достоевский, т. 26, с. 149-170). 8. В ранних произведениях полную аналогию к этой лирике ставляют описания природы ("как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии" и пр.), всегда напряженные, всегда абстрактные, представляющие только общую панораму, а не собрание частностей, из которых каждая дорога и привлекательна. Если сравнивать их с описаниями природы, напр, у Тургенева, то тотчас можно заметить, что Тургенев видел, знал и любил природу: множество подробностей у него, очевидно, запало в душу, и он их воспроизвел, хотя, может быть, и бессознательно. В описаниях Гоголя чувствуешь человека, который никогда и не взглянул даже с любопытством на природу (см. также и воспоминания о нем разных лиц). Вообще замечательна в Гоголе эта особенность, что он все явления и предметы рассматривает не в их действительности, но в их пределе: отсюда поэзия его украинских рассказов, вовсе не похожая на простую действительность Малороссии; отсюда его петербургские повести, "Мертвые души" и "Ревизор", возводящие обыкновенную серенькую жизнь до предела пошлости. С Гоголя именно "начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней. 9. См. в статье Говорухи-Отрока: "В свете Высшей правды увидел он (Гоголь) душу, поборотую плотью... и показал ее нам в ее мертвом покое, в этом ее оплотнении..." 10. Впервые - "Рус. вестн.", 1894, № 3. 11. См.: Сочинения Н. В. Гоголя. М., 1889-1890. Издание знакомило с выверенными по рукописям текстами произведений Гоголя. В примечаниях Н. С. Тихонравова на богатом документальном материале воссоздавалась история творчества Гоголя. 12. Он лично знал Гоголя много лет, был с ним в дружеских отношениях и, между прочим, иногда переписывал для него с черновиков некоторые сочинения (напр., "Мертвые души"). 13. В 1809 г. был принят составленный М. М. Сперанским "Указ об экзаменах на гражданские чины", согласно которому производство в чин коллежского асессора (чин 8-го класса) возможно было лишь по предъявлении документа об окончании университета или сдаче специальных экзаменов независимо от выслуги лет. 14. Любопытно, как уже в самом заглавии, т. е. в теме рассказа, мелькнувшей у "задумавшегося и опустившего голову" Гоголя, без сомнения, в самый момент рассказа или очень скоро после него сказалось быстрое, принижающее и извращающее действительность, движение творческого воображения. 15. "Высочайше утвержденное положение о гражданских мундирах" принято в 1834 г. 16. "Знак отличия беспорочной службы" в виде прорезной пряжки с римскими цифрами в дубовом венке - знак за выслугу лет. 17. И в самом деле, почти невозможно понять образ Акакия Акакиевича, не оттеняя его в мысли своей образом этой Аннунциаты: "Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым потоком блеска. Таковы очи у албанки Аннунциаты. Все напоминает в ней те античные времена, когда оживлялся мрамор и блистали скульптурные резцы. Густая смола волос тяжеловесною косою вознеслась в два кольца над головой и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее. Как ни поворотит она сияющий снег своего лица - образ ее весь отпечатлелся в сердце. Станет ли профилем - дивным благородством дышит профиль, и мечется красота линий, каких не создавала кисть. Обратится ли затылком с подобранными кверху чудесными волосами, показав сверкающую шею и красоту невиданных землею плеч, - и там она чудо. Но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце. Полный голос ее звенит как медь. Никакой гибкий пантер не сравнится с ней в быстроте, силе и гордости движений. Все в ней венец создания, от плеч до античной дышащей ноги и до последнего пальчика на ее ноге. Куда ни пойдет она - уже несет с собой картину "спешит ли ввечеру к фонтану с кованой медной вазой на голове" и т. д. Это с анатомическою последовательностью движущееся описание и вместе усиливающееся стать пламенным есть строгая и лишь обратно направленная параллель с образом Акакия Акакиевича: черты одного уходят бесконечно ввысь, другого - вниз, оба удаляясь от действительности, равно лишенные движения, жизни, одухотворенности. 18. Замечательно, что ни в одном произведении Гоголя нет развития в человеке страсти, характера и пр.; мы знаем у него лишь портреты, человека in statu, не движущегося, не изменяющегося, не растущего или умаляющегося. И, кажется, так же относился он к природе: бури, ветра, даже шелестящих листьев или травы он не описал; на всей огромной панораме его живописи ничто не движется, - и это, конечно, не без связи с характером его гения. 19. См.: Гоголь, т. 5, с. 133. 20. Любопытно, что всюду, где он умеет создавать не отрицательные образы (в "Вечерах на хуторе близ Диканьки", в "Миргороде"), У него эти лирические отступления отсутствуют; хотя, по течению речи, там преимущественно и следовало бы ожидать, что он к ним подымется. И рисуя отрицательное - лишь там, где живопись достигает самой яркой выпуклости, самой высокой напряженности (как и в примере Акакия Акакиевича), - скорбь охватывает душу творца и изливается в лирическом отступлении, по закону художественной объективации обращаемом к изображаемому человеку, но в истине своей - о самом изображении и о себе, изобразившем.


Поделиться в социальных сетях!

Николая Васильевича Гоголя (1809–1852) очень ценил . Он называл его «ярким критиком» и поручил ему в свое время вести критический отдел в журнале «Современник». Как критик Гоголь выступал нечасто. Но, несмотря на это, каждая его статья выходила своевременно и вызывала бурное обсуждение в печати.

Писатель-Гоголь по своей сути являлся приверженцем в искусстве. С позиций романтизма он подходил и к оценке художественных произведений. Он отвергал мысль о возможной систематизации творчества, считая его иррациональным явлением. Это видно из тезисов ранней статьи «Арабески». Автор писал, что искусство предполагает «благоговейное созерцание и сопереживание, в процессе которого душа человека отрешается от жизненной прозы, от всего конечного». Похожая мысль появляется и в «этюдах-фантазиях» «Об архитектуре нынешнего времени» и «Скульптура, живопись и музыка». Гоголь-критик трактовал искусство как «выражение духа народа и эпохи».

Однако писателю были близки идеи .

По мнению Николая Васильевича, искусство ценно тем, что способно пробудить все самое лучшее в душе человека, способствовать его нравственному совершенствованию.

Гоголь о Пушкине и народности

Свое понимание «народности» как выражения настроений и интересов народа писатель изложил в статье «О малороссийских песнях» (1834). Он считал, что по текстам и мелодике песен можно «догадаться» о страданиях народа, о его потребностях и желаниях. То есть, по Гоголю, песни есть выражение души народа.

В статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1833) Николай Васильевич задался вопросом о национальной специфике отечественной литературы. Говоря о специфике русской литературы, он рассматривает творчество и личность А.С. Пушкина, считая его выразителем подлинных настроений народа. Признавая талант крупнейшего поэта, в статье «Несколько слов о Пушкине» (1834) критик отзывается о своем великом современнике так:

«При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте».

В то время в литературной жизни развернулась большая полемика относительно творчества Пушкина. После выхода «Бориса Годунова» и появления первых глав «Евгения Онегина» многие критики утверждали, что Пушкин «исписался», утратил талант, другие считали, что он стал излишне «аристократичен». Гоголь же настойчиво проводил мысль, что пушкинское творчество – подлинно реалистическое и народное. Развивая свой тезис, он пишет, что

Обложка пушкинского журнала «Современник»

В статье писатель подчеркивал огромное значение в современной ему эпохе. Следуя мысли просветителей, он считал, что журналы должны воспитывать своих читателей и способствовать формированию общественного мнения.

В этом главнейшую роль он отводил критике:

«Критика, основанная на глубоком вкусе и уме, критика высокого таланта имеет равное достоинство со всяким оригинальным творением».

При этом, состояние журнальной литературы он оценивает в целом как негативное.

Главное, против чего направлено острие его критики, – «торговое направление» в литературе, представленное, в первую очередь, изданиями «Библиотеки для чтения» Сенковского и «Северной пчелы» Булгарина. Тщательно анализируя каждое произведение, вышедшее в этих журналах, Гоголь приходит к выводу, что редакторы изданий нацелены больше на получение прибыли, чем на просвещение читателей. Он упрекает Сенковского и Булгарина в общем снижении ценности русской литературы, сведение ее до уровня провинциального чтива.

Также важно отметить, что Николай Васильевич выступал не столько против засилия «коммерческой» литературы, сколько против появления бесталанных ремесленников, готовых за деньги создавать любую профанацию. В своих выступлениях он выразил несогласие с тезисами Шевырева, изложенными в статье «Словесность и торговля» («Московский наблюдатель», 1835 год). Шевырев резко осуждал литераторов за то, что они публиковались в журналах за деньги, считая, что подлинная литература «продала» себя. Гоголь же продемонстрировал, что торговля бывает различной, поскольку «читатели и потребность чтения увеличилась». Следовательно, увеличилось и количество профессионально пишущих авторов-разночинцев, не связанных со службой, чинами, званиями, сословиями и сделавших литературное ремесло своим основным занятием. Таким образом, работа в журналах стала для них единственным средством заработка.

Гоголь о своем творчестве

В 1836 году написаны и программные статьи , связанные с драматургией и театром: «Петербургские записки 1836 года», «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору», «Театральный разъезд»). Писатель тяжело переживал неправильное понимание современниками своих произведений (в особенности, «Ревизора» и . В своих статьях он пытался прояснить свои художественные принципы.

В «Петербургских записках 1836 года» писатель приветствовал приход , который он связывал с сатирой и юмором. Рассуждая на тему значения смеха в литературе, он показывал, что смех должен быть не только развлекательным, а должен нести определенную эстетическую и смысловую нагрузку.

Читателю нужен тот «электрический живительный смех, который исторгается невольно, свободно и неожиданно, прямо от души, полон ума и высокого искусства».

Гоголь о христианизации и будущем литературы

В 40-е годы в эстетических воззрениях писателя наблюдается все больший крен в сторону религиозности. Все критические выступления позднего Гоголя призваны указать авторам то, что христианство может открыть перед отечественным искусством большие возможности. Это в наибольшей степени раскрывается в его книге-исповеди «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847).

Надо отметить, что эта книга встретила явное непонимание со стороны современников. Белинский осуждал «христианскую проповедь» писателя, считая, что Гоголь «сломался», отрекся от себя прежнего. На самом деле, все положения, высказанные в «Выбранных местах…» являлись органическим продолжением эволюции воззрений Николая Васильевича.

В центр своего внимания писатель ставил Слово. Слово для него – основа литературного творчества. А литература, по мысли писателя, призвана не только изображать действительность и развлекать читателей, она должна воспитывать в них лучшие человеческие качества. В этом литература, по мнению автора, близка к . Именно религия (в основе которой также лежит Слово) служит проводником между человеком и высшим духовным существом – Богом. Поэт, владеющий мощным орудием – Словом, становится кем-то вроде пророка.

Суть своей концепции Гоголь достаточно полно раскрывает в статье «О картине А. Иванова». Картина «Явление Христа народу» как бы воплотила все его эстетические требования, начиная от психологизма и закачивая символико-мифологической монументальностью. В основе отечественной литературы, по мысли писателя, как раз и лежит подобный религиозно-нравственный настрой.

Этот же тезис критик развивает в статьях «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» и «О лиризме наших поэтов». Он подчеркивает, что в основе русского лиризма лежит библейская основа.

Он советовал поэтам,

«набравшись духа библейского», спуститься, «как со светочем», к читателям и поразить «позор нашего времени».

По мнению Гоголя-критика, русская литература еще не полностью раскрыла свой потенциал, подлинной литературе еще предстоит возникнуть, и связана она будет непременно с христианизацией мировоззрения будущих писателей.

Вам понравилось? Не скрывайте от мира свою радость - поделитесь

 Известия ДГПУ, №2, 2009

Н. В. ГОГОЛЬ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ «ИСТИННОГО РЕАЛИЗМА» Ап. ГРИГОРЬЕВА

© 2009 Керимова Н.М.

Дагестанский государственный университет

В статье раскрывается определение творчества Гоголя как начала самобытной русской литературы, данное Ап. Григорьевым.

The author of the article reveals the determination of Gogol’s creative activities as the beginning of original Russian literature, given by Ap. Grigoriev.

Ключевые слова: Н. В. Гоголь, Ап. Григорьев, истинный реализм, Достоевский, реализм формы, идеализм воззрения.

Keywords: N. V. Gogol, Ap. Grigoriev, true realism, Dostoevsky, form realism, outlook idealism.

Уже в первом значительном цикле статей, посвященных обзору литературы за 1851, 1852 гг., Ап. Григорьев пытается определить, говоря его словами, «исходную точку» литературы. Его внимание сосредоточено одновременно и на Пушкине и на Гоголе, и в результате Пушкин определяется критиком как «начало всех начал», Г оголь - как начало самобытной русской литературы.

Невольно возникает вопрос, почему не с Пушкиным, столь высоко им оцениваемым, связывает Григорьев начало национальной русской литературы? В статье 1846 года критик сам ответил на этот вопрос, оценив великого поэта как «полный художественный результат прежней, еще не достигшей самобытности

литературы» .

Именно Гоголя Григорьев объявляет «великим народным поэтом». «... Гением литературной эпохи, которую

переживаем мы до сих пор, по всей справедливости может быть назван Гоголь. Все, что есть действительно живого в явлениях современной словесности, идет от него, поясняет его, или даже поясняется им», - пишет критик в статье «Русская литература в 1851 году» .

Одним из распространенных мнений современной критики является то, что в деятельности Григорьева 60-х годов XIX

века намечается переоценка творчества Гоголя. Это высказывание, как нам кажется, не раскрывает всей полноты сложного отношения критика к Гоголю.

С одной стороны, во взглядах Григорьева 60-х годов действительно обозначился определенный поворот в отношении к писателю. Так, в письме к

Н.К.) вчитываюсь, тем более дивлюсь нашему бывалому ослеплению, ставившему его не то что в уровень с Пушкиным, а, пожалуй, и выше его. Ведь Федор-то Достоевский - будь он художник, а не фельетонист, - и глубже, и симпатичнее его по взгляду - и, главное, гораздо проще и искреннее» .

Но, с другой стороны, ряд статей тех же 60-х годов (в их числе обстоятельная работа о Лермонтове, статья «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» и, наконец, очень важная для понимания данной проблемы статья «Ф. Достоевский и школа сентиментального натурализма») демонстрируют в основном прежнюю характеристику Григорьевым Гоголя. Это кажущееся на первый взгляд противоречие становится понятным, если взглянуть на него с позиций выработавшегося к 60-м годам принципа «истинного реализма» Григорьева. «Реализм формы» -

«идеализм воззрения» - это самая общая

схема григорьевской концепции

«истинного реализма». Исследуя

творчество Гоголя, Григорьев акцентирует свое внимание на особенностях художественного метода писателя, формах выражения его идеала; выявляет течения, которые вышли из гоголевского творчества. Непреходящая заслуга Гоголя видится ему (и в этой оценке он постоянен) прежде всего в разработке «реализма формы», и именно с этих позиций писатель признается «исходной точкой» литературы 40-х годов.

Под «реализмом формы» Григорьев понимает объективное изображение повседневной жизни, создание типических образов, знание конкретноисторического быта и нравов, типически верный язык, то есть все то, что в традиционном литературоведении

называют реализмом. Для Григорьева «реализм формы» недостаточен для произведения искусства, которое уже по природе своей предполагает «поэтический элемент», то есть одухотворенность, лиризм,

возвышенность и, наконец, идеальность - именно эти понятия входят в его категорию «идеализм воззрения». Способность художника уравновесить «реализм формы» и «идеализм воззрения» и найти совершенную форму их олицетворения и составляют григорьевский метод «истинного

реализма».

На фоне художественных открытий А. Островского, И. Тургенева и Л. Толстого Григорьеву видится несостоятельность Гоголя на пути освоения принципов «истинного

реализма». В гоголевский «реализм формы» включено Григорьевым прежде всего понятие идеала, который и не был понят, а потому и не был воспринят его последователями. Критерий идеала всегда ставился Григорьевым во главу угла своих критических суждений о Гоголе. Гоголь для него - единственный писатель, в творчестве которого, как ни у кого, выразилась «жажда» идеала, «тоска» по идеалу, и выразилась она не на уровне содержания произведения, а на уровне формы, в художественной структуре произведения (в качестве иллюстрации критик приводит повесть «Портрет»). Подчеркивает Ап. Григорьев и присущее Гоголю

удивительное чувство меры, что помогло ему, с одной стороны, избежать «рабского копирования

действительности», и с другой, -

«ходульной идеализации».

Григорьев считает, что идеал Гоголя выражался через юмор - важнейшее свойство его таланта, «который и

является единственным честным лицом его произведений» .

Григорьев полагал, что Гоголь не дал и не мог дать полного размаха своему гению: рожденный малорусской почвой и оторванный от нее, он был поставлен, по мнению критика, «в ложное положение быть поэтом совершенно чуждого ему быта». В этом разрыве Григорьев видит главную трагедию великого писателя. «Значение его в родной литературе было бы вечное, народное и..., вероятно, столь же мировое, как значение Данте. Теперь же то малороссы. уже упрекают его. в неточности или излишней яркости красок, то мы, русские, видим его

гиперболический и односторонний, хотя и могущественный и гениальный юмор в его отрицательной манере изображения и совершенно отрицаемся от его положительных идеалов» . Григорьев считает, что «демон юмора», с одной стороны, и жажда прекрасного человека, с другой - увлекли Гоголя «в страшную бездну, на дне которой он и создал свое мрачное произведение «Выбранные места из переписки с друзьями» .

Гоголь, как это следует из размышлений критика, не смог воплотить в содержании своих произведений той идеи, которая преследовала его всю жизнь - идеи создания положительно-прекрасного человека. «О народном нашем идеале или мериле он только мечтал и гадал: мечтания и гадания не удовлетворяли его как художника и привели его только к отчаянию. Отрывки второй части «Мертвых душ» с их сочиненными идеалами. доказали, Гоголь так и закончил, следовательно - одним словом отрицания, в наследство от него оставалось только орудие комизма» , - пишет критик в статье 60-х годов «Реализм и идеализм в нашей литературе». В другой статье этого же периода, называя Гоголя «великой жертвой», он заявляет, что Гоголь «пал

под мучительною борьбою стремления к идеалу» .

Таким образом, подводя итоги размышлениям Григорьева, можно заключить, что критик ясно осознавал социальную направленность

художественной деятельности Гоголя. С позиций уже 60-х годов критик видит, что «положительная деятельность», за которую ратовал великий писатель, вылилась в односторонний практицизм и утилитаризм, которые представляются Григорьеву разрушительными для основ русской национальной жизни. Не переоценку, а выражение внутренней досады на эту заслугу-вину Гоголя, обозначившего магистральное

направление русской литературы -критический и даже сатирический, как говорил Н. Г. Чернышевский, реализм -характерная черта высказываний Григорьева последних лет, кажущееся переосмысление творчества создателя «Мертвых душ». Еще большее сожаление вызывает у Григорьева тот факт, что продолжатели гоголевского творчества оставили в стороне то, во имя чего Гоголь разоблачал «пошлость пошлого человека» - идеал.

Отношение Ап. Григорьева к творчеству Гоголя во многом уточняется в процессе анализа критиком деятельности Ф. М. Достоевского. Как известно, Ап. Григорьев

художественную деятельность

Достоевского определял, сопоставляя ее с творчеством Гоголя. Так, в итоговой статье 60-х годов «Парадоксы органической критики» Григорьев пишет: «. я должен был повернуть прямо к Гоголю и затем явным образом к первому его органическому последствию, к школе сентиментального натурализма. Ну вот эта-то самая до сих пор ненаписанная глава и путает все дело и порождает множество недоразумений. Мысль не выяснилась, не досказалась даже и в своем первом-то моменте. Куда ж тут думать о втором?» . Как видим, критик не боится признаться, что особенности

художественного метода Достоевского, которые становятся объектом пристального внимания Григорьева уже в его первой статье «Финского вестника», остались для критика до конца неуясненными. Это заявление Григорьева во многом объясняет его

непоследовательность в попытке теоретического осмысления натуральной школы в целом и отдельных ее сторон в частности, которая предпринималась критиком уже в статьях его раннего периода.

Как известно, в основном все писатели начинают свою деятельность в русле того направления, которое является господствующим для их времени, сохраняя при этом в своем творчестве черты предшествующего направления.

В начале 50-х годов до выхода в свет вершинных произведений Достоевского Ап. Григорьев не вполне осознает природу художественного метода писателя. Воспитанный романтической литературой и сохранивший в своем собственном поэтическом творчестве ее основные принципы, к литературе 40-х годов, утратившей, по его мнению, возвышенный романтический идеал и не создавшей ничего взамен отвергнутого, он относится отрицательно. Новая «форма» литературы, открытая Гоголем (а именно первая ступень перехода дворянской литературы в народную, общенациональную), признается и отрицается им одновременно. Признается с точки зрения «служения делу» (имеется в виду

художническое дело - завоевание новых тем, выдвижение новых героев, приближение литературного языка к разговорному и т.п.) и отрицается, так как, по мнению Григорьева, забыто то, во имя чего совершается «дело» - утрачивается душа, то есть идеал.

В 50-е годы, еще не зная, по какому пути пойдут такие писатели, как Достоевский, Гончаров, Тургенев, Григорьев совершенно справедливо относит начальный период их творчества к школе Гоголя. И в то же время, чувствуя разницу их художественных методов, критик пытается выделить в гоголевской школе различные течения. Суммируя

высказывания критика, как в

предыдущих случаях, мы исходим из самого общего взгляда на натуральную школу, сложившегося у Ап. Григорьева в 40-50-е годы и оставшегося в основном неизменным и в последний период его деятельности. Он сводится к

следующему:

1. Натуральная школа своими корнями уходит в творчество Гоголя.

2. Последователи великого писателя, не поняв сущности его миросозерцания -стремления к идеалу - «восприняли лишь его односторонности» и принялись «рабски копировать действительность».

3. В натуральной школе критик выделяет две главные «ветви»: собственно натуральную школу, «голый реализм», и школу «сентиментального реализма», главным представителем которой он считает Достоевского.

Что касается последнего пункта, интересно сопоставление двух статей -«Русская литература в 1851 году» и «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина», написанную в 1859 году, в период, когда в основном сложился критический метод Ап. Григорьева и его «органическая» теория.

В первой статье, выделяя две грани натуральной школы и характеризуя ту, к которой он относит творчество Достоевского, критик дает оценку его героям, называя их «исчадиями, пропитанными зловонием внутренней болезни». При этом имя писателя не упоминается. Далее Григорьев пишет: «В произведениях этих двух натуральных школ, бесспорно, явилось много таланта, в особенности в последней.» . В статью

позднего периода, воспроизводя дословно эти высказывания, критик добавляет всего несколько слов, но таких, которые весьма существенно

обозначают изменившуюся и

уточнившуюся мысль Григорьева. Отмечая явно «болезненный» тон

произведений и опуская отрицательную характеристику героев, Григорьев называет Достоевского «высоко даровитым» и «самым блестящим

представителем натуральной школы».

Художественно-поэтическое мышление критика находит и тот верный образ, который адекватен его пониманию неоднозначной сущности явлений этого течения. Здесь он говорит не о «двух натуральных школах», а о «двух ветвях натуральной школы» (подчеркнуто мною - Н.К.). Таким образом, если говорить о качественном

изменении оценки Григорьевым

натуральной школы, исходя из вышеобозначенного сопоставления и множества других высказываний

критика, в которых, как правило,

сохраняется главное обвинение в адрес

деятелей этого течения - «рабское копирование действительности», -

можно заключить, что пересмотр касается лишь творчества Достоевского, которое, имея общие корни с натуральной школой, ответвляется и обозначается Григорьевым как «школа сентиментального натурализма». Не случайно в статье 60-х годов он называет это течение «первым органическим последствием» деятельности Гоголя.

В рецензии на «Петербургский сборник», напечатанной в журнале «Финский вестник» за 1846 год, Ап. Григорьев приступает к рассмотрению деятельности создателя «Бедных

людей», представляющей собой разновидность гоголевского

направления. Здесь критик разрешает вопрос: какова природа влияния школы Гоголя на повесть «Бедные люди» и в чем заключается очевидная

самостоятельность Достоевского - в «содержании» или в «форме». Отмечая несомненную талантливость нового писателя и признавая освоение им гоголевской манеры, Григорьев заявляет, что Достоевский не воспринял «духа» творчества Гоголя и прежде всего его стремления к идеалу. «Все, что у Гоголя возводится в едино-слитный, сияющий перл создания, у Достоевского дробится на искры» , - считает критик. Несмотря на то что общее впечатление, которое произвела на Григорьева повесть «Бедные люди», было отрицательным, критик отмечает в ней «множество прекрасных частностей», которые «свидетельствуют о громадном художественном даровании»

Достоевского. Главное обвинение, выдвинутое Григорьевым, сводится к тому, что «пошлость пошлого человека» писатель возвел в «апофеоз, смешал личности с минутами их озарения, с минутами возвращения им образа Божия

и, уединивши их, так сказать, в особый мир, анализировал их до того, что сам поклонился им» . Это свойство, которое, как кажется Григорьеву, присуще писателю, он называет «ложной сентиментальностью».

Как видно из приведенной цитаты, критик отвергает присущий Достоевскому метод изображения характера. Григорьев не находит у автора «общей, мировой, христианской любви» к своим героям. Макар Девушкин и Варенька Доброселова

вызывают, по его мнению, сострадание лишь вследствие их страдательного положения. Не видя любви автора к своим героям, критик отмечает его «любовь к возведению в художественные образы. мелких отношений». Говоря другими словами, при создании художественных типов, как полагает Григорьев, Достоевский руководствуется не общими характерными чертами, присущими тому или другому типу, а возводит в данный тип те свойства человеческой натуры, которые в исключительных ситуациях, «в минуты озарения», присущи каждой отдельной личности.

Художественный прием Гоголя, создавший «в холодном злобном юморе» тип Акакия Акакиевича, представляется Григорьеву более правомерным, нежели «ложная», по его мнению,

сентиментальность Достоевского,

Своеобразие григорьевского

отношения к теме Гоголь-Достоевский отмечает современный исследователь литературы С. Г. Бочаров. В статье «Переход от Гоголя к Достоевскому» он пишет: «Г ригорьев... в оригинальности Достоевского сразу увидел другое -расхождение с Гоголем по существу, в самом деле «поправку» Гоголя, по более позднему слову Страхова, - но

Григорьев не принимал поправку, расценивая в 40-е годы (и позже в 50-е) тенденцию Достоевского как отход, отклонение от более верного, гоголевского пути» .

Примечания

1. Бочаров С.Г. Переход от Гоголя к Достоевскому // Смена литературных стилей. М., 1974. 2. Григорьев Ап. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина // Ап. Григорьев. Литературная критика. М., 1967. 3. Григорьев Ап. Нигилизм в искусстве // Время. СПб., 1862. №9. 4. Григорьев Ап. Парадоксы органической критики // Ап. Григорьев. Эстетика и критика. М., 1980. 5. Григорьев Ап. Письмо к Н. Страхову от 19 октября 1861 года // Воспоминания. М.-Л. : Academia, 1930. 6. Григорьев Ап. Реализм и идеализм в нашей литературе // Литературная критика. М., 1967. 7. Григорьев Ап. Рецензия на «Петербургский сборник» // Финский вестник. СПб., 1846. Т.9. 8. Григорьев Ап. Русская литература в 1851 году // Собр. соч. / Под ред. Н. Н. Страхова. СПб., 1876. 9. Григорьев Ап. Русская литература в 1851 году // Москвитянин. 1852. Т.7. №2. 10. Григорьев Ап. Статья Проспера Мэриме о Гоголе // Москвитянин. М., 1851. Т.6. №24. 11. Григорьев Ап. Тарас Шевченко // Время. СПб., 1861. №4. 12. Григорьев Ап. Ф. Достоевский и школа сентиментального натурализма // Н. В. Гоголь Материалы и исследования. М.-Л. : Изд-во АН СССР, 1936. 13. Григорьев Ап. Народность и литература // Время. СПб., 1861. №2.